Патруль, однако, прибыл не скоро, как и было принято: Славик успел сокрушить одну из каменных ваз, украшавших парадный вход, но на этом устал, и его уже почти не было слышно. Из Высоцких никто так и не показался, и, если бы не горящее в мезонине окно, можно было подумать, что внутри вовсе никого нет. Прислуга нажала на нужную кнопку, и ворота отворились, полицейские мрачно вошли, а с ближних балконов увидели, как неудачник сидит на пороге, ухватившись обеими руками за воротник куртки. Его вывели и погрузили без лишних тычков, до утра все затихло, а там сообщили, что при досмотре у Славика отыскалось так много веществ, что возвращение его в поселок откладывается на совсем неизвестное время. Это все хорошо объясняло, и страсти, всколыхнутые ночной вылазкой, опять улеглись.
С холодами Высоцкие свернули свой кинотеатр, ничего не предложив взамен основному пласту поселян, и тогда же позвали к себе Инну Львовну из колледжа обучить девочек черчению. Вечно сорокалетняя И. Л., носившая лосины и плоский рюкзак, приходила к ним по понедельникам и четвергам, и впервые никто не мог здесь к чему-то придраться: все совершалось по расписанию, И. Л. никогда не задерживалась в доме и ни разу не возникла у их ворот в необычное время. В декабре к ней прибавился гитарист Лилоян из музыкальной школы: с изумительно черными волосами, стянутыми на затылке в невзрослый пучок, и глазами античного бога, он появлялся на потрепанном «Фокусе» по выходным и засиживался до позднего вечера. Все шло ровно, пока Лилоян, как будто позабывшись, не приехал по новому снегу к Высоцким к началу учебного часа И. Л., которая как раз подходила к воротам с другой стороны. Без какого бы то ни было вступления между ними разыгралась невероятная перепалка, и И. Л., не стерпев, влепила мужчине пощечину, а тот сгреб ее и повалил на капот, но удар каблуком опрокинул его куда-то под забор; чертова сука, воскликнул тогда Лилоян, тебе просто ни с кем не везло, ты же просто собираешь здесь на старость! И. Л., не отвечая, встала на ноги, поправила пальто, вынула телефон, тихо поговорила и скрылась, а гитарист выбрался из сугроба, сел обратно в машину и, кажется, разревелся, но Тилеманова мать, как всегда, не была до конца уверена.
С той схватки И. Л. больше не занималась с девочками, а Лилоян, напротив, стал мелькать в поселке так часто, что успел надоесть даже Тилеману. Все ждали, что на Новый год Высоцкие устроят какой-то спектакль, и потому не слишком готовились к домашним застольям, но тридцатого те демонстративно уехали из дома, и тоска опустилась на дворы и прилегающий лес. Тридцать первого Тилеман пришел к матери утром и весь день слушал ее фантазии о том, где и как отдыхают сейчас несравненные соседи: мама больше склонялась в пользу Лондона или Дубая, но и Куала-Лумпур был ей мил; сын же с отлетом Высоцких избавился от дурацкого чувства, что находится под бесконечным присмотром, и даже видимый в окно дом, обозначавший их власть, сейчас не тревожил его. Но Высоцкие бы изменили себе, если бы не придумали для поселян никакого подарка, и в полночь с боем часов во дворе их грянул изысканный салют, от которого улица вся осветилась как днем: над самыми крышами извивались свистящие синие змеи, вырастали зеленые банты, дразнились серебряные языки и багровые ромбы карточною колодой рассыпались по воздуху, приветствуемые гулом с балконов. А ведь ты ненавидишь их, выдала вдруг мать, пока Тилеман разливал шампанское, ты же здесь всех ненавидишь, но мы-то тебе приелись за годы, а они только въехали и еще не успели, вот ты и тешишься по-своему, а мы по-своему. С Новым годом, сказал Тилеман, поднимая бокал, с новым счастьем.
В новом году Высоцкие закупили для поселка раздельные урны, перестроили спортплощадку, спилив напоминавшие о плохом турники, сделали вечер с приглашенными из московских клубов стендаперами и издали альманах районным поэтам; ближе к чемпионату их двор превратился в фанзону, и, когда sbornaya наконец проиграла, а болевший за хорватов Тилеман отправился спать, гости не удержались и выместили обиду, разбив установленных в саду «Короля и королеву». Утром Тилеман увидел, как рабочие выносят и грузят огромные осколки, все еще красивые и в этом поруганном виде, и ему стало жалко Высоцких, он заломил руки. Вечером того же дня позвонила мать и сказала, что те к осени ищут для девочек француза и Тилеман должен с ними связаться; он вздохнул и начал было свое «ты же знаешь», но мать, перебив, наконец объявила ему то, о чем он и сам давно должен был догадаться: сестры прикованы к креслам, они были в аварии и выжили чудом, но ходить не смогут уже никогда. И потом, напирала мать, им нужен такой, кто придет к ним не с ле-пти-пренсем или чем там еще для дошкольного возраста, а хотя бы с «Чумой» для начала: это все-таки не твои недомерки, жемапель-жедизан. Тилеман вытянулся на мысках, почувствовал, как заливается краской лицо, и коротко проговорил: хорошо, сообщи им. К тому времени Высоцкие уже расстались с Лилояном, и он не рисковал сцепиться с бешеным музыкантом под дверью; вообще у них будто бы не было больше постоянных гостей, а на каждые выходные приезжали все новые люди, за которыми все устали следить.
Утром перед уроком, когда он проснулся так рано, Тилеман впервые задумался о сестрах и понял, что он не в состоянии представить, как они передвигаются в собственном доме, как сидят за столом и ходят в уборную; он даже не знал, как их зовут. Можно было убить оставшееся время, сочиняя для них имена, и он стал упражняться: Изольда и Леда, Кларисса и Сара, Вега и Спика, но это ему скоро надоело. Тьма слабела, безвидное небо над лесопильней разошлось, и мучительная алая полоса стала шириться в прорези; Тилеман смотрел туда, не щурясь и стараясь не моргать, как на испытании воли, пока не услышал из‐за спины что-то вроде «отвертка»: вздрогнув от страха одной половиной тела, он обернулся, но дом его был так же пуст, как и все эти годы.
Для визита он выбрал узкие брюки и тесноватый старый пиджак, вроде бы приносивший удачу; из книг Тилеман взял фламмарионовский альбом Ренуара, не слишком занудный, не слишком безвкусный, как надо. Стоя у самых ворот, он напоследок оглянулся на материнский балкон, но сдержался и не помахал, верный привычке не делать лишних движений на улице. В дом его проводила прислуга, а внутри Тилемана встретил Высоцкий-отец: он сказал, что сейчас уезжает, извинился за неловкость, воткнул готовый конверт куда-то в пиджак учителю и исчез раньше, чем тот успел что-нибудь возразить. Тилеман остался совершенно один в матово-белой прихожей перед зеркалом в опаловой раме. Машинально потрогав волосы, он сделал два маленьких шага по коридору в сторону проступавшей гостиной, но откуда-то сверху раздался фарфоровый голос: monsieur Tileman, montez les marches s’il vous plaît, l’escalier est à votre droite. Un instant, отозвался он и свернул куда звали: это была узкая, как в колокольне, лестница без какого бы то ни было намека на подъемник, высоко упирающаяся в витражную дверь: по всей вероятности, ход для гостей. Когда половина ступеней была позади, дверь бесшумно открылась, и Тилеман приготовился улыбнуться, но навстречу ему из проема показался как будто бы желтый ботинок, покачнулся в воздухе и двинулся вниз; attendez, произнес Тилеман, болтая головой, но по лестнице действительно спускался питон в роскошных пятнах. Учитель прижался к стене под светильником, не смея издать ни звука, руки его ослабли так, что он чуть не выронил Ренуара; полутораметровая змея деловито проползла мимо, не прикоснувшись к нему, подождала внизу и утекла к гостиной. Vous êtes toujours là, спросил фарфоровый голос; j’arrive, тускло ответил Тилеман и, преодолев остаток лестницы, вошел в комнату к сестрам.
Сколько ни хлопотала потом Тилеманова мать, добиваясь от него внятного рассказа о тех полутора часах, что он провел в мезонине Высоцких, все было бесполезно, хотя сын и явился к ней сразу после, подавленно-собран, как с вызова к ректору. Ты не подходишь им, полуспросила она, но что уж: твои лентяи распустили тебя, пусть хоть это послужит тебе встряской. Пусть послужит, повторил Тилеман, садясь за чай; голова болела так, что он был готов утопиться, лишь бы это прошло. Или ты уже разучился общаться с людьми, продолжала выдумывать мать, никуда не показываешься, всех ставишь ниже себя, вот оно и сказалось. В надежде отвлечь и ее, и себя Тилеман вытянул из пиджака полученный конверт, заглянул внутрь и завис: денег было положено как за десяток занятий, ни больше, ни меньше. Что за чушь, прошипел учитель, откуда они это взяли; мать же вскинулась, бормоча что-то совсем оголтелое, он уже не пытался понять. Вернувшись к себе, Тилеман набрал горячую ванну и, ужасно дыша и почти обжигаясь, опустился в нее; следующий ученик должен быть прийти к двум, и он отдал бы все, что лежало в конверте, только чтобы это время прошло поскорее.