Словом, Высоцкие угодили всем, и еще не под вечер поселковые старейшины уже пообещали семье, что ночные метатели будут отысканы и переломаны, но хозяева изобразили, что не понимают, о чем с ними говорят. Девочки их не слезали с оседланного тянитолкая весь день и отвечали на все обращения жестами или одними глазами: старшей было четырнадцать, младшей тринадцать, рассказали родители, воздержавшись от других объяснений; проговорились лишь, что обе учат самостоятельно по четыре языка и уверенно играют в го, но последнее мало кто понял. Уже на следующий день на примыкавшую к владению Высоцких спортплощадку приволокли не слишком упирающихся Славиков первого и второго, всеми признанных подрывников, и, растянув на турниках, отходили дубьем, применявшимся здесь же для выколачивания ковров. На шум казни, однако, не вышел никто из Высоцких; в глуповатой растерянности палачи и сочувствующие попросили измученных Славиков покричать еще просто так, но как те ни старались, в итальянских окнах не дернулась ни одна занавеска. От отчаяния решено было оставить отделанных на том же месте, чуть ослабив ремни, до тех пор, пока новички не обозначат, что покаяние принято. Разойдясь, поселяне продолжили наблюдать за площадкой с балконов, и лишь к трем часам пополудни, когда Славики уже обмякли и больше не шевелились, из высоцких ворот выкатились в беззвучном электромобиле обе сестры; подрулив напрямик к турникам, они освободили привязанных даже не выбираясь из машины и, когда те без сил свалились им под колеса, обработали им повреждения и укатили обратно к себе за ворота. Выждав еще с четверть часа, наблюдатели возвратились забрать пострадавших: оба Славика в кровоподтеках размером до яблока улыбались так нежно, что можно было заподозрить в них расстройство рассудка, и доброжелатели поспешили оттащить их в квартиры подальше от глаз остальных.
Думали, что, блеснув в приветственный раз, великолепное семейство не скоро снова подпустит к себе здешний сброд, но не долее чем через неделю Высоцкие пригласили всех биться в лото вокруг неиссякающей бочки с маршмэллоу; еще через одну выписали к себе на месяц двух корейцев, чтобы те из жителей, кто пожелает, могли тоже освоиться с го, а еще погодя, словно бы догоняя отходящее лето, завели у себя во дворе вольный кинотеатр, и стеклянными вечерами в конце сентября поселяне стекались к ним с пледами и термосами на просмотр новых русских комедий. Тилеману, конечно, все это не нравилось: в детстве он застал гуманитарную помощь и до сих пор ощущал в себе стыд за тогдашние бананы, которые он был не в силах отвергнуть, разве что выбросить, но так с едой не поступали; взрывы смеха, доплескивавшие до его этажа, заставляли его прятать голову в плечи. Как уже было сказано, он старался не показываться снаружи без особой нужды и уж точно не во время кино у Высоцких, но однажды как раз накануне сеанса на его маленькой кухне так чудовищно развонялись очистки от рыбы, что Тилеман не стерпел и рванулся с ведром на помойку, догадавшись, что рыбий смрад вкупе с гоготом снизу сведет его с ума.
Путь его непременно лежал через пыточные турники, и почти на бегу он, как ни отводил глаз, все же увидал начальные кадры из фильма: девочка в желто-пепельной комнате играла с огромной собакой на железной кровати. Тилеман замер как вкопанный и начал отмаргиваться, силясь рассеять обман, но принужден был признать, что этим вечером Высоцкие крутят «Пустоши»; озадаченный, он осторожно завернул к ним в распахнутый двор проследить за собравшимися и проверить, нет ли среди них матери, а если есть, то, пожалуй, присесть вместе с ней, чтобы та не слилась, когда станет понятно, что легкого фана сегодня не будет. Пробираясь между темными рядами сидящих, он скоро запутался и хотел уже просто погромче спросить, здесь ли мама, но на него уже плохо косились, и тогда он спохватился, что так и не донес до помойного бака свой ужасный мешок. Как укушенный, Тилеман бросился вон и не остановился даже после того, как избавился от позорной ноши: ноги сами несли его дальше, в становящийся уже угольным лес, на просеку, уводившую к дальним воинским частям; в пробегаемых деревьях вспыхивал собачий лай, трещали невидимые птицы, плутали несвойственные голоса, а он все не мог остановиться и кончил тем, что уткнулся в солдатский пруд, выложенный бетонными плитами: он даже не успел разглядеть черневшую перед ним воду и усвоил, куда он попал, только почувствовав ее у себя в ботинках. По правую его руку торчала сквозь сумерки незнакомая железная вышка в три человеческих роста, и вид ее вселял в Тилемана тревогу, которой он не мог себе объяснить, а только смотрел и смотрел, пока не различил, в чем здесь дело: чешуя желтой краски, покрывавшая вышку, пребывала в неперестающем мельчайшем движении, словно выстраиваясь для чего-то. Он расслышал ее тонкий шорох, жесткокрылое ползанье на железных стеблях; движение это усиливалось, нарастало, тяжеля его сердце, неспособное вникнуть, что делать, но, когда Тилеман наконец разобрал, что на ближайшей к нему опоре формируется крохотный, но вполне узнаваемый рот, его с такой силой толкнуло прочь, что он весь изодрался, проламываясь обратно на просеку. Добравшись до дома, Тилеман облепился пластырями, вынул коньяк и подаренный кем-то из учеников шоколад, включил Das Wohltemperirte Clavier и пил без передышки, пока не уснул в своем кресле.
Хотя Высоцкие и привадили местных к своему двору, будто бы компенсируя этим захват интернатской земли, все же они не особенно торопились пустить хоть кого-то из них к себе в комнаты, несмотря на заметно густевшее в обществе нетерпение и растущие домыслы на этот счет. Слухи усугубились после истории с газовиком, вызванным для проверки котлов и оказавшимся, видимо, первым из городских, кто переступил их порог: это был молодой человек в нарядном синем комбинезоне, и даже с дальних балконов было видно, какие широкие у него руки; он провел у Высоцких три или четыре часа, после чего к воротам прибыло дорогое такси, и Высоцкий-отец, выведя покачивающегося газовика со двора, усадил его сзади и захлопнул за ним дверь. Через несколько дней кто-то из поселян, знавшийся с контролершей из газовой конторы, рассказал Тилемановой матери, что проверщик, приезжавший в частный дом на их улицу, сдал дела, инструменты и комбинезон, во всех графах увольнительной анкеты поставил одно только крупными буквами НЕТ и скрылся из города неизвестно куда. Тилеман посмеялся с истории: до десятка его однокурсников, оставшихся после диплома на съемной в Москве, тоже бросили все, недолго попреподавав на Остоженке и Рублевке, и разъехались по своим областям; он легко понимал их.
В октябре начались простуды, и следующим гостем нового дома стала детский врач Краплева с острым птичьим лицом, предсказывающая будущее по лимфоузлам: она пробыла за дверями значительно меньше, чем газовый мальчик, но в итоге ей тоже подали такси; до машины ее провожала Высоцкая-мать, и обе они улыбались как лучшие подруги, встретившиеся после долгого разброда. Это сгладило общее мнение о случившемся с газовиком, – впрочем, история эта и так никому не мешала как ни в чем не бывало подтягиваться на сеансы; разве что оба Славика, пристыженные двойной добротой девочек, держались подчеркнуто посторонне, и, когда весь поселок сходился на очередной показ, они, как в каком-нибудь девяносто девятом, занимали дальнюю скамью в привычном дворе и заливались пивом по акции, убираясь домой, как и все, после того, как Высоцкие гасили проектор. Поведение это в конце концов было замечено, и в один из вечеров отец семейства в шведской шинели, придававшей ему вид величественный, запросто подошел к оплывающим Славикам и предложил им явиться завтра, чтобы помочь с перестановкой мебели, если, конечно, у юношей не будет слишком болеть голова.
Юноши не упустили свой шанс к примирению и явились, как им было сказано; этот визит продлился еще дольше, чем посещение газовика, и на следящих балконах уже начали паниковать, когда Славики наконец вышли наружу, прижимая к груди наградные пакеты. Они тоже смотрелись не очень устойчиво, хотя и не так безнадежно, как тот первый мальчик, пересмеивались с провожавшим хозяином и как будто удивились, когда не увидели перед домом такси. Распрощавшись с Высоцким, они медленно побрели к своим подъездам, отдуваясь и шаркая подошвами кроссов. Умотались, спросила с балкона укутанная Тилеманова мать, и Славики оба застыли, с трудом подняли к ней выскобленные лица, но не произнесли ни слова в ответ и остались стоять не сводя с нее глаз. Мать попробовала помахать им, но все было мимо; смутившись, она ретировалась в комнату. Через день Славик первый слег в ЦРБ с позвоночником, но в этом, само собой, не было ничего неожиданного; Высоцкие отправляли к нему курьеров с фруктами и, надо было думать, мотивировали докторов, но, когда починенного Славика отпустили домой, тот повел себя самоубийственно: дождавшись того самого часа, в который они с тезкой летом спалили новоселам цветы и собаку, он при помощи стремянки перебрался через незащищенный забор их и стал что есть мочи ломиться в запертый дом, выкрикивая в ночной воздух нечто нечленораздельное, но звуча скорей жалобно, нежели ожесточенно. На грохот из флигеля высунулись садовник и горничная, но Славик был страшен в своем помешательстве, и они не посмели к нему подойти; поселяне же, хоть и были готовы скрутить погромщика, не решались перемахнуть вслед за ним за чужой забор, предугадывая, что патруль будет здесь с минуты на минуту и нагнет вообще всех, кто окажется рядом.