Коммуналка не грела и не подхватывала, как спасательный круг, в тяжелые минуты жизни. Там все друг друга боялись.
Вообще в СССР все друг друга боялись. Подчиненные боялись начальства. Начальство, как ни странно, – подчиненных. Мужья – жен, а жены – мужей. Родители и дети тоже боялись друг друга. Дело в том, что в жизни боявшихся всего на свете граждан самой большой страны в мире была еще одна яркая опция – возможность сесть.
Стоит ли повторять тысячи раз произнесенные и миллионы раз не услышанные счастливо оглохшими и ослепшими соотечественниками рассказы о политических репрессиях?
Речь о тех, кто жил незаметно, кто был тише воды ниже травы, кто все понимал, кто боялся и все понимал. Про нас. Про молчаливое большинство. Про людей в серой одежде, монотонно плывших по волнам советской жизни, боясь лишний раз поднять взгляд и с ужасом встретиться с происходящим глаза в глаза.
И о той цене, которую мы заплатили за молчание, сводившее к минимуму риск расстаться с жизнью.
* * *
В коммуналку на площадь Труда прадед, прабабка, ее пока не обзаведшиеся собственными семьями младшие брат и сестра и дедушка, тогда подросток, переехали в первой половине тридцатых годов. Дедушка родился в 1916-м в Нижнем Новгороде, куда сослали его отца. Он так и остался единственным ребенком в семье: в то время о причинах столь странной малодетности почему-то не принято было говорить. Вроде бы во время родов что-то пошло не так, прабабушке сделали операцию. И все. После этого она рожать не могла.
Свою «единственность» дедушка считал чрезвычайной удачей. Дома часто повторял лозунг, декларируемый в перенаселенном Китае: «Один ребенок в семье». Интересно, что пропаганда во все времена предлагала нам умиляться многодетным семьям. У дедушки на этот счет была противоположная точка зрения: ребенок требует повышенного внимания. Нет, не большого количества средств. Но развитие цельной личности требует столько времени и сил от взрослых, что такая личность может быть лишь одна. И не больше! Иначе просто невозможно справиться с такой тяжкой и ответственной работой, как воспитание.
Это убеждение он привил мне и моей маме прочно. Один ребенок в семье. Бабушка была третьей из пяти детей в нищем семействе. Сестры и брат любили друг друга. Всю жизнь тесно общались, пусть и жили в разных городах. Но дед, хотя и относился к свояченицам и шурину тепло (и объективно!), убеждений своих не менял.
В своем нежелании иметь больше одного ребенка дедушка шел еще дальше. Единственный ребенок может быть только девочкой. Почему? Дедом руководило не умиление перед маленькими ручками, щечками, оборочками и прочей галантереей, с которой принято ассоциировать девочек, – это было ясно. Про аскетизм эпохи, который стал частью его натуры, рассказ впереди.
– Почему должна быть именно девочка? – спрашивала я.
– Девочек не берут в армию. Они не участвуют в войнах, – не задумываясь, ответствовал дед.
Будущего писателя Василия Аксенова мама и отчим уговорили поступать в медицинский, мотивируя это тем, что медикам легче сидится. В том, что сидеть-таки придется, ни у кого в то время сомнений не возникало.
Дедушка не хотел отдавать в армию своих детей и внуков. У него была непоколебимая уверенность, что и служба в армии, и война неминуемы.
Бабушка говорила, что ребенок должен быть один, по той же причине: так легче в ссылке, в эвакуации, легче жить той, кого признали женой изменника Родины. Нет, семья с одним чадом, определенно, более удобная, компактная и мобильная система, чем «ячейка общества» с двумя и более потомками.
Пока страна, по словам ее вождей, готовилась к светлому будущему – коммунизму, наша семья готовилась к ссылке, войне, тюрьме, эвакуации, лагерям. В лучшем случае к нищете. И тут, понятное дело, чем меньше потомства, тем проще.
* * *
До начала процессов 1930-х годов жизнь семьи Винцев протекала относительно спокойно. У прадеда, красивого рослого мужчины, получалось строить новое общество. Прабабушка, тоже красивая, зеленоглазая, совсем не похожая на еврейку, работала где-то в кадрах и лихо руководила бытом семьи. В нашей семье все женщины хорошо готовят. А рецепты форшмака, пирога с корицей и вареньем, жареных пирожков с мясом и картошкой переходят из поколения в поколение. Это рецепты моей прабабушки Мейты Хононовны – в миру Марии Ефимовны. Меня назвали Марией в честь нее…
«Кац ойг» (кошачий глаз) – так назвал красивую, молодую, зеленоглазую прабабушку какой-то парень, проходивший мимо. Как она плакала, придя домой!
Но именно «кац ойг» спас ее от погромов. Зеленоглазая молодая женщина с прямым носом во время погромов в ее родной Полтаве надевала на себя украинскую кофточку с национальной вышивкой и смело расхаживала по городу. Петлюровцы – пришлые бандиты – ее принимали за украинку и не трогали. А вот ее маленький сын с родными сидели на чьих-то огородах. Им носила еду не только прабабушка, но и соседские женщины-украинки.
В апреле 1919-го деду исполнилось три года. Наверное, в те дни погромов родился Его Величество Страх и свил себе – пока еще маленькое – гнездышко в душе тогда еще маленького деда. Завязался ужас, который потом разросся, стал как будто частью «костного остова», каркаса его натуры, приобрел причудливые, разветвленные формы. Стал спутником жизни и одним из главных ее лейтмотивов…
Петлюровцы ушли. О жертвах того погрома дедушка мне почему-то не рассказывал: наверное, никто из близких серьезно не пострадал. В любом случае, если бы такое произошло, в семейной памяти это бы сохранилось. Он помнил только, что в воздухе, как тополиный пух, парили перья от распоротых саблями и ножами перин. В них искали ценности, спрятанные богатыми семитами.
Перья легли на землю, как снег, и смешались с дорожной пылью. Жизнь продолжилась. В нее пришел пролетарский интернационал. Но страшный зародыш поселился в душе. Появилось сознание того, что нет закона, нет справедливости, никто не будет слушать никаких объяснений. Просто есть сильная и несправедливая рука… Белый пух ляжет на свидетельства безнаказанных злодеяний.
Следующее воспоминание детства, которым дедушка делился, имеет к вероятной смерти гораздо более прямое отношение, чем несколько дней жизни на огородах во время погрома.
Дедушка, маленький мальчик, сидел на подоконнике в сарае. За окном гремела гроза. Он рассказывал мне, что молния ударила где-то рядом:
– Гром и молния были абсолютно одновременны.
Дедушка упал с подоконника. Он на всю жизнь запомнил, что рядом свалился на пол пузырек с какой-то жидкостью и разбился вдребезги. Кроме пары синяков, никаких травм дед не получил.
Такая вот картина в духе фильмов Андрея Тарковского…
Стихия, в отличие от человеческой мерзости, не внушила ему никакого ужаса. Он даже с некоторым восторгом объяснял мне, маленькой:
– Гром всегда немного отстает от молнии. Это потому, что скорость звука меньше, чем скорость света. Они тогда ударили одновременно, потому что я оказался точно в эпицентре грозы.
Наверное, восторг перед природной стихией, величественную и завораживающую работу которой можно описать численно, зародил в дедушке физика.
Во время грозы мы с ним хором считали промежуток времени между молнией и громом:
– Один, два, три, четыре…
Дедушка комментировал:
– Считай: один километр – одна секунда. Значит, гроза примерно в четырех километрах от нас.
Почему-то именно сегодня эти воспоминания приобрели для меня особенную ценность. Сегодня, когда общественное умиление вызовет скорее дедушка с рассказом о несмазанной колеснице Ильи-пророка с ее разбалансированными колесами…
В доме царил культ физики. И вообще точных наук.
Причина проста. Дедушка о ней говорил так:
– В гуманитарной области размыты критерии. Что правильно? Как правильно? Где доказательство? В точных науках ни один специалист не может опровергнуть точного доказательства. А в гуманитарном знании царит вкусовщина.