— То есть?
— Шнеур-Залман из Лиозно пишет и печатает свои сочинения, а Лейви-Ицхок из Бердичева носится по синагогам и по рынкам, не рядом будь упомянуты, и поет, и говорит. Шнеур-Залман привлекает на свою сторону мужчин своей якобы мудростью и ученостью, а Лейви-Ицхок увлекает за собой женщин своей мнимой любовью к простому народу. Один дополняет другого. От Днестра до Днепра они будут теперь расставлять свои сети, Господи, спаси и сохрани. А Вильна останется одна, «как осажденный город, как будка на бахче».[321]
Однако гаон поторил свой вопрос:
— Так что же собираются делать теперь Пинск и Брест-Литовск? То есть что, по их мнению, следует делать здесь, в Вильне?
Глаза Авигдора блеснули особенным огоньком, как у большой кошки, увидавшей в темноте мышь. Казалось, он ждал этого последнего вопроса, готовился к нему.
— Осталось одно, учитель наш Элиёгу. Одно надежное средство, поскольку все средства до сих пор…
— То есть?..
— Передать это дело государству. Пусть оно вмешается.
Гаон быстро-быстро зажевал своими искривленными губами, как все старики, когда пугаются:
— Что вы хотите этим сказать — государству? Какому государству?
— Русскому… в Петербург.
Гаон сжал одну свою прозрачную ладонь другой:
— Это… это ведь называется… Это значит — донести, Боже упаси…
— Как это? При чем тут донос?.. Раз еврейский суд сам не может ничего поделать, раз ничто больше не помогает…
И, не теряя больше ни мгновения, Авигдор засунул свою мясистую веснушчатую руку в темную сокровищницу, которую повсюду носил с собой, то есть в глубокий, как торба, внутренний карман своего атласного лапсердака. Что-то там озабоченно поискал и с победной миной на лице вытащил какую-то вчетверо сложенную жесткую бумагу. Он с хрустом развернул ее и принялся читать с польским акцентом, ставя в каждом русском слове ударение на предпоследний слог:
— Прошение… его превосходительству, господину губернатору Минской губернии…
Уже от самого этого языка с его полной ошибок канцелярской иноверскостью, которая странным диссонансом ворвалась в полную Торы и уединения комнату аскета, уже от одного этого мясистого, нечисто-страстного шлепанья губами, которым Авигдор сопровождал чтение своего прошения, старому отшельнику стало нехорошо. У него вдруг закружилась голова, к горлу подступила тошнота, как будто в горшок с кипящим кошерным куриным бульоном вдруг плюхнулась какая-то нечистая тварь.
— Нет, нет, нет!.. — затрепетал гаон и замахал своими худыми руками, а его голос стал пронзительным и тонким, как у испуганного ребенка. — Только не это… Только не это! Покуда я жив, евреев не будут передавать в руки иноверцев. Кем бы они ни были…
2
Аквигдор опустил руки. Он повернул побледневшее лицо к реб Саадье-парнасу и мелко закивал головой. Можно было даже подумать, что он подает ему таким образом безмолвный знак относительно того, о чем они договорились раньше, прежде чем подняться в верхнюю комнату, к гаону…
И наверное, реб Саадья понял этот знак, потому что он как-то весь встрепенулся. Его толстое тело пришло в движение. Он взглянул на посланца из Пинска, взглянул на гаона и принялся неуверенно расчесывать жирными пальцами свою широкую бороду.
— Итак, учитель наш Элиёгу, что мне теперь делать? Ведь учителю нашему Элиёгу известно, что все общинные деньги уже вышли. Конфликт с этими молодчиками из «секты», продолжающийся с тех пор, как в Бродах был объявлен первый херем, сожрал все, что накопила наша община. Пусть это останется между нами. Мы задолжали откупщикам за всякие подати: за подать на землю, за подушный сбор и за патенты. И пусть учитель наш Элиёгу не забывает, что с 5550 года[322] и до сего дня еврейские торговцы и ремесленники платят двойные налоги, все, кроме тех евреев, что переехали в новые земли, которые царица Екатерина, да возвеличится ее слава, отняла у турка. В той священной войне, которую Вильна ведет скоро уже восемнадцать лет, ни одна еврейская община не помогала ей деньгами, кроме, может быть, шкловских богачей реб Ноты Ноткина и реб Йегошуа Цейтлина. Но с тех пор как их покровитель князь Потемкин умер, а государственная казна начала платить им ассигнациями или вообще не платить, их денежная поддержка тоже уменьшилась. Реб Нота Ноткин за последние пару лет вообще разорился…
Реб Саадья говорил в сердцах. Разве у него был другой выход? Кому-кому, а уж ему-то, главному парнасу общины, новые общинные расходы тяжким камнем лягут на затылок. Уф! Он больше уже не может… И каждый раз, когда реб Саадья замолкал, чтобы перевести дыхание, высказав очередной довод, который, похоже, был заранее заготовлен, посланец из Пинска кивал своим щегольским сподиком: согласен. Ведь ясно как день, что не остается никакого другого выхода, кроме подачи прошения «его превосходительству»…
Но гаон не сделал пока ни малейшего движения, подтвердившего его согласие. Словно окаменев, он сидел в слишком высоком для него кресле и слушал. А как только парнас замолчал, дал резкий и сердитый ответ:
— Что слышат мои уши на старости лет? Кто же осмелится экономить воду, когда, не дай Бог, горит синагога? Можно не пить, но гасить необходимо…
Реб Саадья взял значительную часть своей густой бороды в кулак и ответил притчей на притчу:
— Учитель наш Элиёгу! Кто говорит о питье! Даже воды, чтобы ополоснуть кончики пальцев после еды, уже не осталось.
Теперь уже и скромный раввин реб Хаим со двора Рамайлы осмелился дать свой скромный, хотя и витиеватый совет:
— Ребе, я думаю… по моему убогому разумению, все средства хороши. Я хочу сказать… чтобы выполоть, имею я в виду, тернии из Божьего виноградника.
— Пусть придет хозяин виноградника, — отрезал Виленский гаон, — и пусть он сам выполет тернии. Наши же руки пусть останутся чистыми.
Теперь снова заговорил посланец из Пинска. Он пытался одолеть жесткую волю гаона, как стену, вставшую между ним и его «прошением». Но и он уже не был полностью уверен. Его басовитый голосок задрожал, в красноватых глазах появились слезы:
— Учитель наш Элиёгу, ведь прямо сказано: «Поднявшегося на тебя, чтобы убить, опереди и убей!..»[323]Молодчики из «секты» в Карлине[324] и в Столине[325] первыми вышли на этот путь. Они отправляют посланцев в Минск и подкупают чиновников и больших господ… Они намереваются ссадить меня с престола раввина, потому что я мешаю им, как кость в горле. Я твердо и незыблемо стою за Вильну и за вашу школу, учитель наш Элиёгу. Я не позволяю отступить от нее ни на волосок с тех самых пор, как стал раввином Пинска. За это молодчики из «секты» жалуются на меня вельможам, что я, мол, корыстолюбив, что я подавляю Пинскую общину и все еврейские цеха. Многие обыватели уже перестали платить мне положенное содержание, они…
3
Пот выступил под высоким сподиком Авигдора. Уже посреди произнесенной сейчас короткой речи он почувствовал, что важность, которую он попытался придать себе в качестве посланца от Пинска и Бреста, вдруг растаяла. В конце концов, он сам выдал себя. Из-под всех доносов на «завещание» Баал-Шем-Това и на Лейви-Ицхока, из-под всех грязных бумаг и писем из внутреннего кармана вылезло то, чем он был на самом деле под своим лапсердаком-бекешей и под своим дорогим сподиком: простой раввинчик и к тому же интриган, пришедший просить, чтобы ему помогли не потерять место, которое сам он отнюдь не кошерными средствами отнял у Лейви-Ицхока Бердичевского… Он искал здесь удостоверения о кошерности своих нечистых, но выгодных делишек. И все под видом заботы об общинных делах. Он желал, чтобы гаон удостоверил его кошерность своей подписью. Все это он сам чувствовал. Но остановиться и отступить уже не мог, поскользнувшись на скользком спуске. Гаон еще даже ничего не ответил, только жевал своими старческими губами. Однако по его ставшему ледяным взгляду и по тому, как он отвернул свою старую голову к реб Саадье-парнасу, Авигдор понял, как неудачно поскользнулся.