Литмир - Электронная Библиотека

Талантливый проповедник Аба Глускер,[279] сказавший гаону, что мидраш и даже Раши, да будет благословенна память о нем, не всегда истолковывали библейские стихи в соответствии с их настоящим прямым смыслом и с грамматикой древнееврейского языка, был сразу же передан в руки раввинского суда — целых семерых строгих евреев в талесах. «Согрешивший» реб Аба был выпорот за свой грех. Потом его привязали к позорному столбу в притворе Большой синагоги, и все прихожане, и даже все женщины и мальчишки с Еврейской улицы, целый вечер плевали ему в лицо… С тем же самым пылом и теми же самыми средствами преследовались целые общины хасидов за то, что они вставили новый тексты «Кдуши» в субботнюю молитву «Мусаф», и за тому подобные прегрешения. В своих пламенных письмах гаон призывал искоренять их вместе с их женами и детьми без жалости, как идолопоклонников.

2

Спелая груша на блюдце возлежала среди синевато-красных слив важная, как владыка в окружении своей охраны. А когда гаон реб Элиёгу взял ее, сливы скатились на опустевшее место и самовольно «захватили» почетную середину блюдца. Такие вот шуточки духа-соблазнителя… Гаон чуть нахмурился, поведение слив показалось ему неуместной шалостью, тем более в его присутствии. Как будто это были живые существа, а не фрукты. Грушу в своей руке гаон рассматривал большими любопытными глазами, казавшимися чужими на его увядшем лице.

Это была продолговатая груша, которую евреи в Литве называли «гдойл». Желтовато-зеленая, в темно-коричневых крапинках. Рядом с черенком она была ржаво-красной и точно такой же — вокруг круглого черного глазка, на месте отсохшего цветка. Гаон попытался укусить ее своим единственным сохранившимся зубом, но не смог. Тогда он, вздыхая, разрезал грушу ножом на четыре части. Влажные черные зернышки издевательски блеснули в белой сердцевине и свалились на блюдце. Надкушенная долька брызнула чудесным винным вкусом и запахом осеннего сада.

Это была намного более высокая ступень удовольствия, чем когда он ел пахнувшие землей очищенные «тартуфли». Просто небо и земля. И гаон невольно вновь потерял нить своих невеселых размышлений и успокоился, как от целебного бальзама. Все остатки чувств его изголодавшегося, истощенного тела обострились, как при получении доброй вести. Искренняя благодарность к Тому, Кто создает такие хорошие вещи, задрожала и зазвенела, как струна, в его сердце. В Геморе сказано: «Когда Мессия придет, на деревьях вырастут белые земелех[280] и шелковые платья». Невежды и те, кто служит Всевышнему, как рабы, чтобы получить за это плату на этом и на том свете, ужасно радуются такому обещанию. Ах, Господи на небе, что это за жалкие рабы! Чтобы увидеть Его чудеса и Его милосердие, им нужны мессианские времена. Да разве не каждый день являет собой чудо и не каждое растение чудесно? Если такая сладость в таком красивом сосуде, как кожица плода, может вырасти на древесной ветви, среди безвкусных листьев..! Если бы все барские повара вместе захотели бы изготовить сами столь изысканный десерт, они не смогли бы этого сделать. Даже если бы все официанты в мире сговорились, они не смогли бы подать его так красиво и изящно к столу… Надо укутаться в новый талес без малейшего изъяна и тихо молиться Господу, смиренно благодаря Его за такое чудо.

Но для невежд и рабов, ожидающих вознаграждения, как брошенной кости, этого не достаточно. Нет. Им надо, чтобы на деревьях висели плетеные китки[281] и рацеморовые жупицы.[282] Такие вещи кажутся им более возвышенными и чудесными… Они даже не понимают, как ожидания такого сорта унижают заповеди, которые они выполняют. Однако за это они тоже несут наказание. Им обязательно придется сперва умереть и воскреснуть, чтобы узреть милосердие Господне и Его чудеса и получить оплату за свою службу. Реб Элиёгу бен реб Шлойме-Залману этого не требуется. Он может служить Всевышнему и без награды в Грядущем мире. Он чувствует и знает, что наградой за выполнение заповеди является сама заповедь. Наслаждение Торой и Служением уже само по себе есть часть Грядущего мира. Точно так же, как этот спелый плод, который он ест, чтобы наполниться свежими силами для молитвы и изучения Торы.

3

Эти ясные мысли, вызванные спелым фруктом, как будто окружили гаона лучистым светлым облаком. Мысль растворилась в чудесном вкусе, а вкус — в мысли. Все его худенькое тело сладко вздрагивало, как натянутая струна арфы. Нет! Такие минуты никогда не придется переживать тем, кто зажрался. Пресыщенные люди и те, кто не ограничивается немногим, никогда не смогут оценить наслаждение от плодов, которые продаются по три штуки за грош…

Однако ему, старому аскету и отшельнику, ни на мгновение не пришло в голову, что эти светлые мысли и ощущение, которое он переживал сейчас, — всего лишь слабый отзвук каббалы, которую он изучал когда-то в юности; что эти мысли приближают его к учению Бешта и Межеричского проповедника, которых он так яростно преследовал…

Разрезанная на четыре части груша тем временем закончилась. От нее остался только одеревеневший черенок, и прозрачные пальцы гаона механически потянулись к сливам: они взяли одну из них, мягкую, спелую, казалось, подернутую голубоватой росой. Сам не зная почему, гаон едва-едва улыбнулся, протянул к сливе и вторую руку и всеми десятью пальцами, по-стариковски, принялся вертеть и ощупывать фрукт со всех сторон. Наверное, чтобы вернуть потерянные удовольствия, пробудить исчезнувшие желания.

Большая голубоватая слива действительно была гладкой и приятной на ощупь. Она обладала неуступчивой, упругой мягкостью живой кожи, как… Погоди, погоди! Сейчас он вспомнит. Ах, да! Как щечка его младшей внучки, крохотной девочки, к которой сам он так редко прикасался, чтобы не слишком баловать ее и чтобы не получать слишком много удовольствия на этом свете… Это то же самое и одновременно не то… Да, да. Теперь он помнит. Такую же милую нежность он впервые ощутил после своей бар мицвы, когда женился и стал семейным человеком…

И вдруг, словно обжегшись, он уронил спелую сливу в блюдце и тут же схватился за оловянный бокальчик с водой для омовения рук после трапезы. Гаон полил на кончики пальцев сперва правой, а потом левой руки так поспешно, словно они горели и их необходимо было потушить. Гаон плотно закрыл глаза, чтобы не видеть соблазнительных слив, и зашептал благословение, крутя головой из стороны в сторону:

— Ай-ай-ай, на реках Вавилонских мы сидели и плакали, вспоминая о Сионе…

При этом он быстро вытирал «погашенные» кончики пальцев краем сырой холщовой скатерти. Но эта милая, можно сказать, грешная гладкость сливы все еще кипела на них… Вот что всегда получается, когда даешь хоть один палец духу-искусителю! Он схватит всю руку и захочет еще, а потом еще… Кажется, что такого произошло? На одно лишнее мгновение гаон позволил себе наслаждаться едой, и тут же неожиданно появилось множество других наслаждений. Помнишь? Помнишь? Помнишь?.. Полный гармидер![283] Правда, это, не дай Бог, не были запретные наслаждения. Всё кошерные, еврейские. Но тем не менее наслаждения. Не ко времени и не к месту. Потому что… такая же благородная гладкость, как у зрелой сливы, была когда-то у кожи раввинши, дай ей Бог здоровья, когда она еще была очень молода и лежала с только что остриженной головой[284] в слишком большом для нее чепце, а он впервые прикасался к ней пугливыми мальчишескими пальцами.

— Ты раскрываешь руку свою, — шептали губы гаона, — и насыщаешь всех живущих…

А в его сердце бурлила жалость, сильная жалость к раввинше, дай ей Бог здоровья, и к себе самому.

И словно в подтверждение, в качестве воплощения той туманной картины, которая пронеслась перед его мысленном взором, чтобы еще больше тронуть сердце, опущенная заслонка напротив столика, за которым он ел, поднялась, и за ней мелькнул золотисто-зеленый рацеморовый чепец раввинши. Женская рука, сморщенная, как печеное яблоко, неуверенно просунулась внутрь и ухватилась за пустую миску. Это должно было означать: «Можно уже убирать со стола или нет?» Колебания гаона сразу прекратились, а его жалость ушла.

86
{"b":"907992","o":1}