Чтобы не показать своего беспокойства, он очень тихо, тише, чем обычно, спросил:
— Ты не думаешь… что он хочет предостеречь и меня тоже? Я имею в виду Робеспьера-младшего.
— Предостеречь относительно чего?
— Относительно того, чтобы я не ходил к Богарне…
— Это очень может быть. А мне самому ты не веришь? Ты можешь на меня точно так же положиться. У меня развилось острое чутье к таким вещам… Слышишь? Вот уже опять барабанят… Марширует революция… Пойдем быстрее! Сейчас самое время.
Глава тридцатая вторая
Главный палач Сансон
1
На той стороне площади Революции, на которую Бурьен окольными путями провел своего коллегу Буонапарте, действительно были построены шпалеры национальной гвардии в полном вооружении. Парни из гвардии все были одеты в фантастическую революционную униформу: в светлые брюки в голубую полоску и в белые жилеты. А поверх жилетов были надеты синие сюртуки с закругленными полами с красной подкладкой и с тяжелыми золотисто-желтыми аксельбантами с красными кистями. Груди национальных гвардейцев были перекрещены белыми ремнями, а по бокам у них болтались, как будто притороченные к седлу, две сумки — с пулями и с порохом. На сумках были изображены картуши. Башмаки у них были легкие, прикрытые до самых каблуков длинными полосатыми брюками — не такими, как у солдат, а такими, как у водевильных актеров. На головах — треуголки, тяжелые, с кокардой на задранном над лицом углу и с пунцово-красной хвостообразной кистью, которая спадала от центра треуголки на спину.
Опираясь на свои длинные ружья с красными флажками на штыках, как пастухи на посохи, бородатые национальные гвардейцы образовывали красочную узкую улицу, ограниченную по обеим сторонам ногами и прикладами. А вела эта живая улица сквозь плотную толпу до темно-красного помоста машины смерти.
Оба офицера прошли здесь при помощи своих лессе-пассе. Впереди шел Бурьен, за ним — Буонапарте. Сначала Наполеоне не решался смотреть в узкое и высокое окно гильотины и был доволен тем, что Бурьен заслоняет его своей высокой фигурой и треуголкой. Но стойкое сердце его товарища и его циничное мужество скоро раздразнили корсиканца. И тогда, нахмурившись и сморщив лоб, Наполеоне нарочно пошел первым, направив взгляд своих серо-зеленых, похожих на медуз глаз прямо на эту пустую и страшную раму, возвышавшуюся на помосте, к которому они приближались. Он мысленно охватил ее, как клещами, и, по своему обыкновению, выдавил из того, что увидел, все его содержание.
— Хм… — мрачно подумал Наполеоне, — эту машину называют в народе «Луизеттой» или «вдовой»… Правильнее было бы называть ее «окно жизни и смерти». Потому что в нее, как в окно, приговоренный высовывает свою голову, чтобы увидать, что делается по ту сторону жизни, годится ли это ему. Но о том, что он там видит, он никому не рассказывает. Потому что втянуть назад свою любопытную голову уже не может. Эта голова падает в корзину с опилками. Таким образом, увиденное напоследок, с такой болью и ценой такой самоотверженности, остается тайной для всех, кто остается по эту сторону окна…
Ближе к эшафоту ружья и штыки национальной гвардии сменились медными трубами и барабанами. Здесь уже стояла военная капелла, готовая грянуть, как только ей подадут знак. Теперь отвратительный помост с его грязно-красной краской и с поддерживающими его черными колоннами вырос в свою полную величину. А наверху, у самой притолоки «окна», под четырехугольным куском железа, служившим в качестве тяжелого противовеса и движущей силы, заблестел треугольный тесак, с острия которого капала дождевая вода, смешанная с чем-то еще… Тени рядом с «окном» машины смерти, которые издалека казались такими трепещущими и расплывчатыми, стали теперь очень яркими, полнокровными телами. Стало видно, что там стоит человек, ставший за последнее время знакомым всему местному населению — «парижский мэтр». То есть главный палач со своими помощниками.
Они уже заканчивали казнить тех жертв, которых Наполеоне успел встретить в густой толчее раньше, неподалеку от ворот Тюильри. Рядом с залитыми дождем ступеньками, ведшими на эшафот, он увидал уже знакомую длинную колесницу позора, ломовых лошадей с волосатыми ногами и тупых кучеров на черных козлах. Повозка была уже почти пуста. Только две оставшиеся тени приговоренных еще жались на ее задней скамье. Они сидели ссутулившись, наверное, для того, чтобы не видеть жуткой машины смерти.
«Мэтр» и двое его помощников торопились. Их ждала работа поважнее — бойня жирондистов — «врагов народа», которых уже приговорили в мае и чья смерть была окончательно назначена на сегодня, на этот дождливый октябрьский день. Падающие в корзину головы приговоренных к смерти обыкновенных граждан играли здесь роль своего рода увертюры в некоей жуткой опере, в то время как главные герои еще только проводили распевку. Поэтому висевшее в воздухе напряжение было сильнее воодушевления. И наверное, из страха перед этим необычным напряжением гвардейцам все время посылали подкрепление. Поэтому, как только Бурьен и Буонапарте остановились у последнего барьера из солдатских штыков, они увидали, как между шпалер проходят маршем новые роты. Они шагали с пением «Марсельезы», отбивая такт ногами и подсвистывая в нужных местах:
Оз’арм, ситуен!
Формэ во батайон!
Маршон, маршон…
Военная капелла встретила их барабанной дробью. А как только весь этот ритмичный шум стих, с верхней ступеньки эшафота послышался другой шум, смешанный с раздирающим сердце криком боли.
2
Этот хриплый визг показался Наполеоне знакомым. Задрав свою большую голову на короткой шее, он увидал, что кричит та полусумасшедшая растрепанная женщина, которая скандалила еще в колеснице позора, одновременно ругаясь и моля о милосердии… Теперь помощники палача волокли ее по ступенькам на выкрашенный красной краской помост. Связанными за спиной руками она ничего не могла сделать, но ногами все еще сопротивлялась, цепляясь за ступеньки, как кошка. При этом ее выпученные глаза были неестественно неподвижны и смотрели в одну точку. Затуманенное на протяжении всего утра, с тех пор как ей обрили затылок, сознание столкнулось с реальностью. Треугольный нож в узком окошке «Луизетты» блестел перед ней, а гладкая толстая доска, к которой привязывали осужденных и задвигали, как ящик в шкаф, затылком вверх, опиралась на раму гильотины…
— Ме-нер!.. — яростно и хрипло кричала она так, что все жилы на ее худой шее надувались. При этом она не отводила застывшего взгляда от машины смерти. — Мужчины! Я ведь беременна!..
И чтобы доказать это, она выгнулась в руках подручных палача, выпячивая свой впалый живот под тряпками, когда-то бывшими ее платьем. Это была отталкивающе-истерическая, отчаянная демонстрация…
Это была последняя соломинка, за которую она ухватилась, потому что последние две ступеньки уже уходили у нее из-под избитых ног, уплывали вниз и назад… Это была единственная надежда на спасение, еще остававшаяся в море безжалостных лиц, окружавших ее со всех сторон. Потому что справедливый революционный трибунал с Фукье-Тенвилем во главе принял очень гуманный закон: поскольку ребенок во чреве матери не может быть обвинен в ее преступлениях, любая осужденная беременная гражданка должна быть помилована. Только после рождения ребенка она может быть передана в руки «парижского мэтра». Полагаясь на этот закон, многие благородные дамы из высшего общества отдавались самым мерзким охранникам в тюрьме, лишь бы забеременеть хоть от кого-нибудь и таким образом оттянуть казнь насколько возможно… Итак, это была почти гениальная идея, блеснувшая в последнюю минуту в обезумевшем мозгу приговоренной и вырвавшаяся криком из ее похолодевшего горла. Тут, должно быть, повлиял слепой инстинкт жизни, ибо о том, чтобы разум помог в такой момент полумертвому от ужаса человеку, не было и речи.