И вот, Нарышкин снова несся во весь опор к Москве, но мысли его одолевали совсем не те, что перед встречей со стрельцами. Точнее, мыслей было немного, а была смесь злобы и стыда, застилавшая ему голову: Иван снова почти не соображал, куда и зачем он скачет. Поэтому Нарышкин не обратил внимания и на ту странность, что караул на въезде в город пропустил его беспрепятственно, даже не поинтересовавшись, куда и зачем он так мчится на ночь глядя. Но конь Ивана не утратил самообладания, и по-прежнему нес его по пустым и темным улицам туда, куда нужно. Скакуна, впрочем, нужно было оставить подальше от дома Марьи, куда молодой Нарышкин проникал, перебираясь тайком через забор. Умный конь знал это, и привычно остановился возле пустыря, где хозяин обычно его оставлял на ночь. Это был заброшенный двор с то ли погоревшим, то ли просто полуразвалившимся от времени домишкой и густым садом. Конечно, пронырливые московские тати могли угнать скакуна и отсюда, но до сих этого не случилось, да и мог себе позволить боярин Нарышкин рискнуть конем ради любви.
Привязав лошадь, Иван побрел по узкой и кривой, как большинство московских улиц, дорожке, которая была когда-то крыта бревнами, но было это так давно, что бревна успели наполовину сгнить и расползтись в стороны, и только мешали идти. Их, в придачу к многочисленным лужам и колеям, приходилось обходить или перепрыгивать. Нарышкин, впрочем, не слишком обращал внимание на эти препятствия, поскольку владевшие им после бегства от стрельцов чувства никак не могли утихнуть. Поэтому он далеко не сразу услышал странный шум, раздававшийся, казалось, с одной из соседних улиц, и становившийся все громче. Когда же Иван его заметил, то невольно похолодел от страха: это были именно те звуки, про которые он час назад рассказывал Матвею Артемонову. По улице как будто двигалась стая созданий, ожесточенно лаявших и визжащих на все лады голосами самых разных существ. Некоторые вскрики были похожи на человеческие, только дикие и безумные, как вопли бесноватых, другие напоминали рев медведя, третьи – крик петуха. Слышались, помимо криков, стоны и плач, но тоже злые и словно обиженные. На удивление, самих слободских псов, которые обычно встречали каждого прохожего усердным лаем, слышно не было вовсе. И вновь, как и под прицелом стрелецких пищалей, Ивана охватил ужас, который он не смог сдержать: Нарышкин пустился в бегство, не разбирая дороги и поминутно спотыкаясь о бревна или проваливаясь в грязь. Через какое-то время ему показалось, что шумная стая отстала, но стоило немного замедлить шаг, как визг и рев с удвоенной силой раздались с другой, совершенно неожиданной стороны. Приближалась свора так быстро, что теперь казалось совсем уж безнадежным делом пытаться убежать от нее. Ноги месили грязь, но огромные усилия приводили к ничтожному результату. Иван прислонился спиной к какому-то тыну, впился ногтями в грубые доски, закрыл глаза и начал молиться: через секунду преследователи, кто бы они ни были, должны были появиться из-за угла. Шум до поры до времени все нарастал, но потом вдруг остановился на одном месте, прямо рядом с Нарышкиным, которому не хватало сил заставить себя открыть глаза. Он чувствовал запах псины, навоза и гнилья, слышал хлопанье крыльев какой-то огромной птицы. Взвизги и крики превратились из злобных в ехидные, как будто преследовавшая Ивана нечисть забавлялась его испугом. Вдруг он начал падать на спину, куда-то проваливаясь, а в руку его впилось что-то острое, и он, от боли и страха падения, непроизвольно открыл глаза. Шум постепенно угас, вокруг стало до неестественности тихо, и Нарышкин обнаружил, что сидит на земле во дворе, который, как и любой двор, был покрыт основательным слоем пропитанной навозом соломы. Рядом с ним валялась сломанная и окровавленная доска забора, а рука болела, и из нее обильно текла кровь: очевидно, Иван, при падении, поцарапался о гвозди забора. Несмотря на такое малоприятное положение, молодой Нарышкин не помнил себя от радости, переполнявшей его, как будто моряка, выбравшегося после кораблекрушения на берег. Он не сразу и заметил, что находится не где-нибудь, а на марьином дворе. Как он мог попасть сюда после долгого и беспорядочного плутания по улицам, Иван понять не мог, но тут же вскочил на ноги, думая о том, в каком неприглядном виде он сейчас предстанет перед своей возлюбленной. Ту не пришлось долго ждать: испуганное и удивленное, но все же радостное лицо Марьи выглядывало из-за угла.
– Ну что же ты так кричишь, Ваня! – шипела она, – Вся слобода ведь соберется!
Иван подумал, что хорошо бы те слободские жители вышли на улицу, не побоявшись диких звуков, минуту назад, но тут же приосанился и постарался улыбнуться Марье.
– Ну, хорош! Навоз – понимаю, упал, когда через забор лез. А земли-то откуда столько? А кровь? Тяжело ты, милый мой, ко мне добирался, – шептала Марья, пытаясь хоть немного почистить Ивана, что, конечно, было самым безнадежным занятием, – Рассказывай, куда тебя занесло!
– Да, что уж о том… Неспокойно что-то в Москве-матушке. Что же у вас на улице творится? Дикость какая-то…
– Ванюша, Бог с тобой, ну какая дикость? Наоборот: как вымерло все. Мои-то, понятно, ушли, а вот куда вся слобода исчезла… Тишина, как на погосте!
– И… – Иван одновременно очень хотел, но не решался напрямую уточнить, слышала ли Марья те дикие звуки, которые слышал он, – И сейчас тоже тихо было?
– Тише и не бывает! Поэтому, когда ты, милый мой, начал забор ломать, показалось, будто из пушки выпалили.
Они зашли в дом, и Марья, по московскому обычаю, начала нести на стол все, чего только ни было съестного в доме, а Иван, как назло, был вовсе не голоден, и только с жадностью хлебал хмельной квас, да понемногу, чтобы не обидеть хозяйку, отщипывал по кусочку пирога или съедал ложку-другую супа. Марья с довольной нежностью разглядывала своего друга, но в ее взгляде Иван замечал какую-то печаль, едва ли не тоску. В больших глазах Марьи, когда она поворачивалась против огня, явно видны были слезы.
– Ты, Марья, чего сырость разводишь? Не рада мне? – с раздражением спросил Нарышкин. Та принужденно улыбнулась, и окинула Ивана самым чарующим своим взглядом, но раздражение его только нарастало.
– Не очень-то, Марья, у тебя веселая улыбка! Ты скажи, я ведь…
Но тут Марья применила самое верное средство, и, усевшись Ивану на колени, принялась его целовать. Нарышкин быстро успокоился, и уже почти забыл о своих невеселых приключениях, как снизу из подклета раздались громкие звуки: хлопнула дверь, потом как будто что-то упало в сенях, и кто-то затопал ногами. Чуть не отбросив Марью в другой конец горницы, Иван вскочил, и принялся судорожно бегать из угла в угол, в ужасе озираясь по сторонам. Он повалил марьину красивую резную прялку прямо на свечи, от чего едва не случился пожар, сбил часть посуды со стола, и в общем очень напоминал перепугавшуюся соседского пса курицу. Когда же, спустя пару мгновений, он немного пришел в себя, то увидел, что Марья, не в силах сдержать смеха, зажимает рот кулачком и покачивается на лавке, слегка фыркая время от времени.
– Вань!.. Ты не пугайся, это Мамайка, пес наш дворовый. Он, когда холодно станет, или перепугается чего – всегда в дом лезет. А я вот, как назло, дверь забыла запереть.
Марью свалил приступ неудержимого смеха. Нарышкин даже не разозлился, а расстроился. Он был безмерно раздражен, но понимал, что выказывать раздражение сейчас будет и глупо, и не по-мужски, как, впрочем, и тогда, когда он ругался на Марью за ее грустный вид.
"Ну и нашелся же последователь апостола Петра!" – думал он, вяло и бессознательно отвечая на ласки Марьи, – "Петухи и петь не начали, я уже три раза такого труса отпраздновал, что хоть куда. Неужели, и правда, ты, боярин Нарышкин, обычный трусишка, зайка серенький?".
Иван дал себе зарок, что впредь никогда и ничего не испугается, какая бы опасность ему не грозила, и, успокоенный этой мыслью, сжал в объятьях Марью и опрокинул ее на спину.