Подозреваю, негативное отношение ко мне в разного рода детских коллективах не в последнюю очередь было связано с моей страстной любовью к музыке, причём исключительно классической и мелодической. Никакую другую в детстве я не признавал и признавать не желал. Страсть эта поработила меня нисколько не меньше, а может, даже и больше, чем любовь к астрономии. Влечение это целиком захватило мою душу уже после нашего возвращения в Москву из эвакуации. В музыкальном рабстве я нахожусь и по настоящий день. Страсть эта была чем-то сродни страсти к женщине с первого взгляда, вот только страстное влечение к женщине, как правило, со временем проходит, а вот страстное влечение к классической музыке, полной изумительных по красоте мелодий, с годами у меня не прошло. Классическая музыка (я имею в виду прежде всего её великие образцы) стала для меня чем-то вроде наркотика, который я должен был регулярно принимать в неограниченных количествах. Тот же 20-ый, ре-минорный концерт Моцарта для фортепиано с оркестром я готов слушать каждый день сколько угодно раз. Было бы хорошее исполнение. Естественно, восприятие классической музыки в детские и юношеские годы было у меня более острым, чем в старости, но и сейчас, когда пишутся эти строки, оно остаётся достаточно сильным. Некая Высшая сила позаботилась, чтобы восприятие мной музыкальной классики оказалось максимально полным, для чего сила эта вооружила меня хорошим музыкальным слухом, хорошей музыкальной памятью и чувством ритма. Мой музыкальный слух не является абсолютным, но, если, к примеру, нота певцом взята фальшиво, то это никогда не ускользнёт от моего внимания, выводя меня на какое-то время из состояния душевного равновесия. В камертоне я не нуждаюсь. Не дотянул певец на одну восьмую (!) тона, и я тотчас услышу фальшь.
В этой связи не могу не вспомнить два эпизода из моего детства, дающих полное представление о вспыхнувшей во мне страсти к классической музыке. Первый эпизод связан с посещения мною филиала Большого театра. Давали «Севильского цирюльника» Россини. Это был детский утренник. В театр я отправился с тётей Таней. Фигаро пел Воловов, народный артист Узбекской ССР, Розину – Иванова, Альмавиву – Соломон Хромченко. Кто пел дона Базилио, я сегодня уже не помню. Дирижировал, кажется, Ройтман, а, может быть и Василий Небольсин. Пели хорошо. Мы опоздали к началу спектакля. Когда я и тётя Таня заняли свои места, Альмавива уже исполнял свою канцону.
Это было моё второе посещение оперного театра. О первом я уже писал – оно состоялось ещё до войны, и особого впечатления на меня не произвело. А вот второй поход в оперу вверг меня в состояние неописуемого восторга. Во время обратной дороги домой я всё допытывался у своей тётушки, а где можно услышать… «Свадьбу Фигаро» Моцарта? Я был совершенно уверен, что музыка этой оперы в точности такая же, как и музыка «Севильского цирюльника». Много лет спустя я полностью услышал и эту оперу – по радио. Музыка её оказалась совсем другой. Впрочем, знаменитую арию Фигаро «Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…» я неоднократно слышал ещё до моего знакомства с шедевром Россини. Арию эту очень хорошо пел мой отец. Второй эпизод произошёл у меня дома.
Однажды зимним вечером случилось так, что в нашей квартире кроме меня никого не было. Я расположился в одной из комнат и слушал радиорепродуктор, находящийся в одном из углов помещения. Над репродуктором находился светильник с тусклой электрической лампочкой, в него ввинченной. Отойдёшь от светильника на несколько шагов вглубь комнаты, и очутишься в полумраке. Становится страшно, а зажечь лампочки люстры нельзя – в стране ещё действует послевоенный лимит на расход электроэнергии. Он очень жёсткий. Перерасходуешь его, и квартиру обесточат. Только и остаётся, что жаться к репродуктору, освещённому скудным светом светильника.
Неспешно идёт время. Мама и тётя Таня задерживаются на работе. Между тем, по радио начинается музыкальная передача. Она посвящена симфонической сюите Николая Андреевича Римского-Корсакова – «Шахерезаде». В сюите 4 части. Перед исполнением каждой части диктор рассказывает о её литературном содержании. Оркестром дирижирует Натан Рахлин. Соло на скрипке исполняет Давид Ойстрах. Исполнение, естественно, на высочайшем уровне. Я потрясён гениальной музыкой, и одновременно резко усиливается мой страх, вызванный одиночеством в тускло освещённой комнате – ведь я весьма нервный ребёнок, очень боящийся темноты. Психика моя ещё очень неустойчива.
Но вот музыкальная передача завершена, а мамы и тёти Тани всё ещё нет дома. И мне ничего другого не остаётся, как в страхе жаться к репродуктору, освещённому скудным светом электрической лампочки.
Корабль Синдбада разбился о скалу, на вершине которой высится всадник, сделанный из меди, а я панически боюсь покинуть кусочек освещённого пространства, расположенного в углу комнаты.
Вполне естественно, что в детских коллективах, в которых мне приходилось вращаться, интерес к классической музыке был под стать интересу к астрономии. Какая там Шахерезада! Какой там Римский-Корсаков! То ли дело «По долинам и по взгорьям…» или «Расцветали яблони и груши…». Вот их и петь надо. Действительно, это хорошие песни, и петь их, конечно, следовало. Но они меня совершенно не интересовали, казались примитивными, и я не скрывал этого. Вольно или невольно я и тут противопоставлял себя большей части детского коллектива, среди которого мне приходилось находиться. А в результате – насмешки в мой адрес и издевательства. Словом, белая ворона, симпатий не внушающая.
По словам мамы, отец мой видел меня в будущем пианистом или дирижёром. Уходя на фронт, он просил маму ни при каких условиях не продавать рояля (фирмы «Беккер»), – чтобы мне было на чём учиться фортепианной игре. Отец погиб на фронте, и вот сегодня мне в голову пришла некая мысль. Согласно ей, смерть отца была одной из составляющих плана судьбы в отношении меня. Высшей силой мне не было предначертано стать музыкантом, хотел я им быть или же не хотел, мне была уготована другая судьба. Не погибни отец на фронте, он наверняка из-под палки заставил бы меня сидеть по нескольку часов в день за инструментом, а это могло бы очень осложнить раскладывание судьбоносного пасьянса. Обожает классическую музыку? Прекрасно, пускай обожает! Но ответной любви пускай не ждёт! Итак, гибель отца – карта – факт № 9. Жестокая карта!
Мама, однако, о планах судьбы в отношении меня ровным счётом ничего не знала, а вот о мечте отца видеть меня пианистом или дирижёром прекрасно помнила. Поэтому меня решили определить в музыкальную школу. Думали о «Гнесинке», но в конечном итоге повели на прослушивание в районную музыкальную школу, расположенную неподалёку от Московского планетария. Прослушивание состоялось осенью 1945 года. Сначала меня попросили что-нибудь спеть. Я, естественно, не выбрал для исполнения арию «Князя Игоря», которую в то время уже отлично знал, а спел «Марш артиллеристов» (музыка Тихона Хренникова на слова поэта Виктора Гусева), хорошо знакомый мне ещё со времён эвакуации: «Артиллеристы, Сталин дал приказ…). Это была одна из песен, которые мы разучивали в детском саду. И вот ведь ещё одна ирония судьбы. Выше я уже писал о негодяе Геннадии Кузнецове, мечтавшем стать артиллеристом и дослужиться до полковника. Не стал он ни артиллеристом, ни полковником. Артиллеристом (по военной специальности) стал я, правда, только старшим лейтенантом. На вступительном экзамене в музыкальной школе я спел «Марш Артиллеристов», но в конечном итоге музыкантом не стал, а вот к артиллерии, как уже было упомянуто только что, имел некоторое отношение. Как знать, может быть, муза, курирующая музыку и проинструктированная судьбою в отношении меня, решила: раз так хорошо спел про артиллеристов, так становись артиллеристом, хотя бы по военной специальности. Глядишь, и дослужишься, сидя на гражданке, до старшего лейтенанта. Кстати, в царской армии лейтенанты были только во флоте – это был следующий обер – офицерский чин после мичмана, а, скажем, в пехоте или артиллерии этим двум чинам соответствовали подпоручик и поручик.