В этот раз я чувствовал каждый дюйм стали.
Ту ночь мы с Тисааной проспали в садовом флигеле. Я не шутил, когда говорил ей, что не могу оставаться в этом доме. Да и теперь, свернувшись рядом с Тисааной на койке в холодном домике на краю поместья, я все еще ощущал над собой его стены. Думаю, дело было в запахе. Едва попав сюда, я и с закрытыми глазами мог бы сказать, где очутился. Этот запах сосны и железа в считаные мгновения отбросил меня на десять лет назад. И не отпускал.
Я смотрел в потолок, на пробивающиеся между стропилами лунные лучи. Тисаана спала, но чутко, неглубоко. Ее руки и ноги переплелись с моими – как корни в земле.
Одна фраза застряла у меня в памяти: «Завтра я ухожу воевать за Зерита Алдриса».
Нелепые слова, отражающие страшную, кривую правду.
Я с горечью вспоминал, каким был пять лет назад. Когда, еле выбравшись из притонов Севесида, пытался окружить садом свою хижину в глуши. Тогда я рад был бы там и залечь, как камень посреди бурного потока.
Не знаю, жалел я того себя или завидовал ему. В том человеке была уверенность. Он был уверен: нет в этом мире ничего, что стоило бы спасать. Он был уверен: если что-то и стоит спасения, он все равно ничем не может помочь. А больше всего он был уверен, что никогда, ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не окажется больше на поле битвы.
Я тосковал по той уверенности.
Но зато…
Я снова ощутил руку Тисааны на своей груди. Тепло ее дыхания под подбородком. Щекотавшую мне нос прядь волос.
«Зато, – подумал я, – есть это».
Было за полночь, когда я осторожно откинул колючее одеяло. Выпутался из рук Тисааны, сунул ноги в незашнурованные сапоги и встал.
От холода за дверью застучали зубы. Вознесенные над нами, я и забыл, как холодны ночи здесь, на севере, в это время года. Я не додумался прихватить куртку, но засунул руки в карманы штанов и зашагал по дорожке к большому дому. Людей вокруг было теперь не много, суета затихла, и установилась жутковатая тишина.
Идти до дома было не близко. Я не пошел в главные ворота – обогнул сзади, через площадку, где когда-то Брайан муштровал меня, загоняя до того, что я меча не мог удержать, – и дальше по дорожке, где когда-то мы носились наперегонки с Атраклиусом. В ряду деревьев угадывался в темноте просвет дорожки, что когда-то вела к домику Киры.
Маленькая дверца пряталась под одним из балконов – совсем неприметная в сравнении с великолепием парадного входа. Я провел пальцами по дверному косяку с внутренней стороны. Что-то внутри сразу напомнило, где она – та щербинка, которая, если знать, как нажать, высвободит язычок замка и позволит повернуть ручку. Нашел ее когда-то Атраклиус. Мы, дети, считали ее своей тайной. Каждому случалось иногда незаметно выбираться из дома. Даже Брайану.
Я проскользнул в дверь.
Так тихо было… Все, кто здесь обитал, расположились наверху, оставив эти коридоры в тусклом свете настенных лампад. Я прошел к лестнице, поднялся по узкому пролету на этаж и еще на один, пока не открылся узкий проход для слуг, выводивший в главный атриум. Там я остановился.
Не мог сойти с места.
Передо мной была двойная дверь. За ней – бальный зал, и широкая лестница, и проход в мою прежнюю спальню и комнаты родных. Там они жили и там умерли. Там я их убил.
Девять нарисованных пар глаз смотрели на меня со стены у двери – старые фамильные портреты. Маленькие, скорее наброски, чем законченные работы, но матери они нравились, и она нашла для них место. Вся семья, переданная свободными естественными мазками, отвечала моему взгляду. Родители – у отца и здесь улыбка в глазах, а мать в глубокой задумчивости. Кира – ей здесь всего десять лет, и видно, что у нее нашлись бы дела поважнее. Вариасл, очень старающийся держаться с изяществом, и дальше близнецы: одна ухмыляется, другая хмурится. Атраклиус, суровый до смешного: каждому видно, что суровость напускная. Брайан благородный, серьезный. И я в восемнадцать лет, чем-то недовольный и понятия не имеющий, какой я счастливец.
Мне вдруг стало трудно дышать. Так долго я видел эти лица только во сне.
– Странно оказаться здесь после стольких лет, – прозвучал голос за спиной.
Мне стало холодно.
Знакомый голос. Чистый выговор.
Я обернулся. Лунный свет показал мне лицо шагнувшей к картинам Тисааны. Но движение было не ее – неуклюжее, дерганое.
Я зажмурился, напрягся каждой жилкой:
– Уходи.
Я едва выдавил из себя это слово – единственное, на какое хватило сил. Ничего не могло быть страшнее лица Тисааны, в котором не осталось ничего, что делало ее – ею. А здесь, среди призрачной семьи, отвращение было таким острым, что дыхание сперло в груди.
Она сделала еще один шаг, протянула руку:
– Ты сердишься.
– Не тронь меня! – Я отшатнулся.
Решайе отстранился, с холодным любопытством выглядывая из глаз Тисааны:
– Ты и столько лет спустя все грезишь мертвецами. Хотя они делают тебя слабым. – Любопытство сменилось обидой. – У тебя никого, кроме меня, нет. А ты все грезишь мертвецами.
«Они были лучшим во мне, – мысленно ответил я. – Как ты смеешь так о них говорить!»
– Тебе здесь не место, – сказал я.
– Я навсегда здесь. Так же как в тебе.
Она снова и снова тянулась ко мне. Я дернулся в сторону, схватил Тисаану за плечи:
– Не тронь меня.
Но она смотрела с сердитым вопросом в расширившихся глазах.
– Почему ты так говоришь со мной? Ты брал мою силу. Тебе досталась моя любовь, я…
– Любовь! – выплеснул я вместе с кипящим, обжигающим гневом. – Ты не знаешь, что такое любовь.
– Любовь – это желание, – возразила она. – Любить – значит вожделеть. Жаждать. Думаешь, мне это незнакомо? Думаешь, я не вижу этого в тебе? Всего, чего ты жаждешь, Максантариус. Всего, чего ты желаешь. Если любить – значит жаждать биения чужого сердца, я знаю любовь. Я люблю ее. А до нее – тебя.
Впервые за десятилетие я слушал Решайе без ненависти и страха.
Я жалел это существо.
– Должно быть, это мучение, – прошипел я. – Такое вот существование – чуть-чуть не дотягивать до человечности и притом совершено ее не понимать. Ты только и способен, что передразнивать тень тени того, кем ты, может статься, был в незапамятные времена. И способен ты только уничтожать, все остальное у тебя отнято.
Лицо Тисааны исказила несвойственная ей презрительная усмешка. Она снова потянулась ко мне и, хотя я отстранил ее на вытянутую руку, коснулась пальцем моей щеки. Я ощущал магию, бьющуюся в ее прикосновении.
– Ты взял у меня все. Все, Максантариус. А оплакиваешь их и тянешься к ней, и сердце твое обращается к иному, как и ее сердце. Я чувствую вашу боль. Я вижу, как мучит ее мысль завтра потерять тебя. Я вижу, как мучат тебя те, кто даже не способен увидеть твоего горя. Вы оба от этого делаетесь слабее и все равно цепляетесь за это всеми силами. Почему?
Вопрос повис в воздухе, отточенный гневом и странным, почти детским недоумением. Она шарила пальцами по моему лицу, словно искала в нем ответа.
Но я медленно отвел ее руку:
– Я говорил тебе меня не трогать.
Она сжала зубы, отступила, но не отпускала моего взгляда.
– Она сильнее тебя, – сказал я. – Я был слабее, а она сильнее. Но если ты причинишь ей зло, Решайе, я загоню тебя в твою любимую белую комнату. И запру в ней навсегда. Навсегда. Понял?
Ее ладонь поднялась и снова прижалась к сердцу.
– Знаешь, что-то изменилось, – тихо сказала она. – Очень глубоко. Глубже всего этого. Я будто чувствую… – Она нахмурилась. – Будто что-то ищет. Тянется. Старается меня увидеть. А мне что-то не хочется, чтобы меня видели.
Не хватало у меня терпения на его бессвязный бред. Тем более здесь.
– Ты понял, Решайе?
Два разных по цвету глаза взглянули на меня: сперва тусклые от обиды, затем засверкавшие жутким нелюдским восторгом. И по губам расползлась улыбка.
– Понимаю ли? – повторила она. – Как же не понять? Максантариус, мы всегда понимали самые темные тени друг в друге.