***
Пришел он уже в себя, только под вечер. Холодные сумерки, обнимающие его, да и прохлада эта, собачья, отдающая сыростью, с уходом дневного света, привели его в состояние осмысленности. Он тогда себя обнаружил не по далеко от воды речки, и обильных сочных разно трав, окружавших его с трех сторон, а сзади него, там уже в пяти, шести шагах, было железнодорожное полотно. Пока еще, какая – та видимость была, и, осознав уже, в каком он состоянии сейчас, стал под собою рвать эту траву, и делать себе лежак. Так как, стал уже понимать, придется ему здесь, проще сказать, дрыхнуть тут до утра. В этом неудобстве, да еще в прохладе и сырости от речки, всю ночь, так как, продолжить путь, он уже не мог физически. Хотя и, осознавал, судя по рельефу местности, трасса, куда он стремился, была почти рядом. Главное еще, жалко было ему себя. Если бы еще чуть подальше от этого места, с километра хоть, ближе к той предполагаемой опушке, там было бы уже не лес, а трасса автомобильная. Но теперь, когда он окончательно понял, что с ним произошло, ему надо, все же попытаться выбраться из этого места. Но это уже, после он только осуществит, когда он доползет, или доковыляет до этого берега речки. И там еще на свету, у открытой местности, у небольшой просветной поляны, попробует окончательно рассмотреть эту свою рану. Да и за одной, перевяжет, если это возможно, рану. Но это потом, потом, когда он совсем осмыслит происходящее с ним. То, что он еще жив, выходит, у него грудь только чуть продырявлен, не задеты основные органы там. И этим он обязан, выходит, своему портсигару и ребру диафрагмы, что жив еще до сих пор. Хотя, боль его и уложил вновь на подстилку травы, ему все же, не смотря на потревоженную боль, попробовать, если это возможно, продвинуться ближе к этой речке, пока совсем плохо ему не стало. И там, все же, попробовать обмыть, хотя бы от грязи, эту его рану в груди, и суметь еще добраться и до нательной майки. Затем попробовать, сделать из него перевязочный бинт, а после, все же попытаться встать, если это возможно. Местность, ему вроде, знакомо. С мамой он еще тогда, в глубоком своем детстве, рвал тут, вручную, из этой речушки, строительного мха, для нового строящего отцом бревенчатого дома. Было ему тогда, дай бог ему вспомнить? Сколько же было ему тогда лет?.. Не то семь. Да… в тот год, папа его, наконец, затеял строить новый дом. Конечно, детская память не долговечна. Вон, сколько уже времени минуло с тех пор. Теперь он уже, и сам взрослый дядька. Сына имеет, дочку, жену. Матери только, вот, жалко. Давно уже она в могиле. Все у него померли, когда он еще учился на последнем курсе в институте, в Челябинске. И в школу свою деревенскую, когда он приступил работать, после окончания института, с того времени, вон, сколько уже годов минуло. Успел к тому времени жениться, родила жена сына, затем и девочку. И теперь бы ему, до сих пор работать в своей школе. Да, вот, беда эта российская. Не умеем мы спокойно жить и развиваться, поэтому, выходит, незаметно, не ожидаемо, для всех населяющих граждан страны, нагрянула эта беда. Затем изменилась неузнаваемо и страна. Или её изменили, при молчаливо послушном народе, эти, всегда неспокойные, жадные выскочки, не любящие свою страну люди – либералы. Стабильная жизнь в деревне, тут же стала исчезать. Да и власть другая стала, с приходом к власти в Кремле, этого оппозиционера Ельцина, которого, если это и правда, привели, – говорили,– к власти, те же КГБ шники. Ну и голоса еще не достающие. Тогда еще (Верховный совет), этой либеральной партии Жириновского. Хотел он тогда, говорили, в правительство попасть, но не получилось; Ельцин его так и не взял в свою команду: не поверил его лояльности к нему. А колхоз, просуществовавший столько лет: его создали коллективизацией, когда – то, советами. Еще при Сталине. Теперь, неважно уже, кто и как его создавали. Но, а теперь… вроде другой альтернативы, у них нет. Разговоры только. Поэтому, пусть бы продолжал свое существование до тех пор – он никому теперь уже не мешал, и люди из оседлой сельской местности, благодаря колхозу, да, мало там получали, но работу все же имели. Но все равно, вскоре, под чьё – то д у – д у, бесславно исчез колхоз с облика деревни. А там уж, трудно было понять и объяснять люду деревенскому толково: кто развалил колхоз, и куда делась эта многомиллионная колхозная техника: машины, сеялки, комбайны, трактора. Да и с ферм: лошади, коровы, свиньи, молодняк. Все разворовали в одном часе. Кому – то, за бесценок, видимо, продали, близким своим людям. А остальное, растаскали, вплоть, до последних железок, из бывшего стана, кому не лень. И никто теперь не узнает, где от их продажи деньги? После, конечно же, в деревне работы не стало. Да и одновременно, и школа, следом за колхозом стала хиреть. Зарплаты упали. И даже какие – то месяцы, стали зарплату выдавать, – кто же до этого маразма додумался? – водками, порошками стиральными. А семью надо было кормить. Конечно, славу богу, деревенских жителей, огороды испокон веков выручали. Да и скота, ради мяса, заколоть еще можно было. Не всех еще их, эти новые буржуа рыночники из Нурлата, выкупили для продажи у них, на их рынке. Но, Сергею Ивановичу, не потому что захотелось разбогатеть на нефтяном промысле. Да и откровенно сказать, уже смысла не было больше в школе работать; да и знакомые, которые до него уже проторили этот Сургут, наобещали ему чуть не золотую гору там, в Сургуте, нефтяной столице. Хотя и тут в Нурлате, можно было найти эту работу на нефтянке. Да, брать брали, не отказывали, но не на денежную только работу. Понятно. Чужак, он везде чужак. Да и сам он там уже, второй год трудился. И зарплата у него теперь, не сравнить, конечно, со школой тут. Он, если уж откровенно, за эти два года, пока вкалывал на этой нефтянке, вахтовым способом, напротив своего старого родительского дома, через дорогу, на этом пустыре, дальше уже были поля бывшего колхоза, а за полем, чуть в километре, шумел лес, выстроил пятикомнатный финский дом. С наружи, он еще был обложен белым силикатным кирпичом. Это уже был его успех. И жена его, Надежда, была теперь спокойна, которая, сохранившийся еще при деревне мужа детсаде, работала там пока воспитательницей. Не успели его еще изжить с лица земли деревни, районное, все знающее, что нужно для его электората в первую очередь, сановное чиновничье начальство, выполняющие свои работы всегда, с оглядкой на эту сытую Москву: что те скажут, или прикажут, своим ором. Так ведь делается у нас всегда. Ничего тут не придумано, и не выдумано, все правда. Что при коммунистах, что и сейчас. Там она, стыдно даже ей признаться, ниже корзиночного минимума, установленного, говорили, Москвой только получала. Даже на жизнь не хватало, иные месяцы, если уж совсем откровенно. Этого в газетах, конечно, не пишут, не разрешают писать. Да еще. У нас цензура снова, как при коммунистах. Вот и верь, после, из телевизора начальство, что народ его изобильно живет, в этой в их новой власти – рае. Если бы не его зарплата, а он работал теперь вахтовым способом, жить еще можно было как – то, не обращая на эту киселевскую монотонную пропаганду из телевизора. Одеться и обуться, и мебель какой, в районе докупить для нового дома, – он теперь основной заработок для семьи, зарабатывал на этой нефтянке, а на еду, если не хватало этих денег, огород, как всегда, издревле выручал труженику деревни, да и живности какое – то было еще во дворе. Там, если сахарку купить, прежний магазин еще был рядом. А теперь, вот, доползти бы ему до этой заветной трассы, где он мог после, поднять руку проезжающему мимо транспорту, доехать с ним до своего дома, или до районной больницы. Но возможно ли ему, в теперешнем состоянии? Главное ему все же сейчас, доползти бы, или доковылять до этого берега речки, упираясь на что-нибудь. Палкой, что ли. И ведь совсем уже она рядом. Как сказал бы в другой раз: рукою подать. Слышно даже ему, журчание отсюда у порогов. Главное, не зациклится ему пока на этот боль, исходящей сейчас, то ли от этой раны в груди, то ли там у него, все же, внутри. В общем, кажется ему, отовсюду боль это у него сейчас. Поэтому, валяться будет на этой сырой земле, не будет у него, конечно, этого спасения. Остается ему только, закусив до крошева зубы, заставить себя, с усилием встать, или ползти изо всех сил до этого берега речки. Совсем он уже рядом. Ну, сколько там шагов ему сделать?.. Пять, десять, пятнадцать? А ведь ему и уходящее солнце как бы сейчас помогала. Почти пригревала его сверху, между кронами деревьями, своим теплом. Подстраивала его собраться духом, встать. И пусть ноги у него еще не устойчивые, дрожат от слабости, но он должен все же встать, попробовать, попытаться, хотя бы, дойти до этого берега. И он, господи! Сделал это, все тки же. Ура! Распахнул пиджак, затем и рубашку, добрался до раны. Там все припухло у него, но кровь затвердел, закрывал рану. Это хорошо. Замачивать водою он эту рану, конечно, не станет. Перевязать бы её. Но, вот, сейчас он что – нибудь придумает. Скатает нательную майку в полоску, а чтобы она не поползла вниз по телу, а конец, с платочком, что у него в кармане отыскался, попробует стянуть за лямки нательной майки. Но руки и лицо все же отмыть ему надо. Судя по руке, как они грязные и ссадинами, можно судить, что и лицо у него такой же. Их ему надо отмыть, да и за одной он и освежится. И боль, который импульсом отдавался сейчас у него в области груди, он вынужден стерпеть. Раз, если, еще дышит. А куда он денется? Иначе ему не дойти до этой трассы, которая, по его предположению, в километре не больше. Ох! Как бы еще ему заново пристегнуть рубашку и пиджак, распахнутые с трудом, до этого с тела, когда он осматривал свои раны. Еще бы ему палку какую – то цельную подобрать, чтоб на нем было опереться рукою. Возможно ли это сейчас? Путь, по которому он хочет продолжить – это видимый для него впереди участок, между берегом речки и железнодорожного полотна. Ну и, конечно, нельзя исключать, дальше будут встречаться на его пути, и кустарники, и деревья, преграждающие его путь. Слава бога еще, видна под ногами, эта еле приметная тропа. Выходит, люди недавно еще, ходили вдоль этой речки. Иначе, откуда эта заросшая теперь травой тропочка. Значит, надо ему продвигаться, поэтому еле приметному следу. Раз есть тропа, значит, она все равно, когда – то, куда – то его выведет. Главное сейчас ему, забыть на время о своем ране. Сейчас он, может и правильно сделал. Он все же доковылял с трудом до этой речки, и не стал с речки эту воду пить, после, как руки отмыл. Сдержался, уполз от берега, чтобы себя не мучить соблазном. Но двигаться ему надо. Подняться бы ему вновь. Но как это ему сделать? На левую руку ему нельзя упираться. У него там отдавался сильнейшая боль, а с правой рукою, ну, доползет он, вон, впереди себя, до этой кривой березки. Что дальше? Да и что он с одной рукою сделает, для спасения себя? Привстать бы ему сейчас. Попытка первая, у него не удался. Он рычит уже, заглушая боль. Пот заливает его лицо. Он знает, это не здоровый пот у него капает с лица, но, а что ему делать? Он снова, с выкриком, делает попытку встать. Правая его рука, от такого напряжения, даже вздулась венами, налилась с пульсирующей кровью. Да и сам он весь напрягся, до багровой красноты, что даже у него на лбу, в середине, вена синяя выделилась. А ведь получился все же у него. Он встал. Хотя и закачало его, но он выровнял себя вовремя, опершись спиною к стволу дерева. А дерево, которому он уперся сейчас спиною, была осина. Не толстая. Так, в обхват был, двух рук пальцев. Высокая она такая, с гладкой синей кожурой, упирался вершиной к небу. И отталкиваясь теперь от неё, он делает попытку шагнуть по этой, высматривающей по траве тропе. И по выражению его лица, видно, он рад, что еще держится; и нет пока, и это слава бога, никаких преград впереди на его пути. Там, ближе уже к речке, у берега, конечно, ивы, прислоненные стоят к воде. Хотя и извивалась эта тропа, по контурам изгибом речки, страшно ему все же становилось, когда он, не по своей воле, невольно забирался какое – то время по тропе, вглубь куда – то в лес. А ему, все же, не надо отрываться далеко от этого берега речки. Речка, все же это его был ориентиром. Понимал, потеряет он эту связь, потеряет и свое спасение. Он даже на какое – то время, в раздумье надолго застыл, выбирая себе дальнейшее направление. И выбор этот придется ему сделать, пока он в состоянии соображать и стоять на ногах. Надо ему, и правда, сойти, пока еще не поздно, с этой тропы, и в дальнейшем стараться держаться ему все же вблизи у этого берега речки. Но тут ему, видимо, выбора не было. Придется ковылять ему, как по бурелому: самому прокладывать направление путь, к своему спасению. Тогда ему, от этого говорливого берега, ни в коем случае нельзя отрываться подальше ни на шаг. Он верил почему – то. Берег этот его, рано ли поздно, выведет его из этого лесного плена. Но, видно, по его состоянию, как он шатко держится сейчас на ногах своих; поэтому не пора ли ему уже прислонится какому – то дереву на его пути, или же немножко все же полежать ему на земле расслабленно, среди этих павших серых листьев. И правда, где он вытянулся, недалеко от берега, земля была обильно серо устлана этими павшими листьями, и среди этой листвы, то и там тянулись к свету и эти ландыши, и папоротники, с тонкими рас пильными крылышками, или как там его еще называют в этой местности люди, кочедыжники лесные. У ландышей, уже завялые колокольчики, бледно серо выстроились на засохших серых стебельках, а папоротники, обильно разросшихся, где он среди них лежал, казалось, будто, раскрасили лес своей зеленью. Он был, конечно, в сознании и ясном уме. И даже в таком состоянии, в каком сейчас пребывал, лезли его мозг, без ведомо него, какие – то отрывки из его прежней прошлой жизни. Не панорамно, а кусками. Будто, как память из прошлого, отрывал сейчас у него, эти куски, и зачем – то напоминал ему, ту его прошлую жизнь. Вот он всплыл. Еще молоденький он. Глядит отвлеченно (ему так кажется, чтобы люди на него не обращали), с брезгливостью, с высоты своего роста на свою маму, которая сиротливо и потерянно сидит у окна в трамвае. Это, когда она приехала в разгар его учебного года, на похороны своей младшей сестры, Степаниды, у которой, когда её кесари ли, врачи – акушеры (торопились, или не внимательные были) забыли в её утробе хирургические ножницы, когда зашивали её живот. Тогда он, только – только поступил институт, и мама его тогда, помнится ему, попросила сразу по приезду, чтобы он был для нее путеводителем в тот день в городе, пока она сестру не похоронит. До сих пор. До сих пор. Это удивительно. Сколько, вон, минуло уже с тех пор, а все ему не дает та память из прошлого покоя, тот нехороший его поступок. Казалось бы, ну что такого он натворить мог с нею? Просто ехали они тогда с нею на трамвае, за этой справкой, в эту кантору, для убиенной Степаниды. Там еще с ним был и муж Степаниды, Анатолий, или как он его звал тогда: дядей Толей. Конечно, он не без причины делал вид, что сидящая рядом с ним женщина, в неброском, красно клеточном платье, не его мама. Чего же он её стеснялся? За её деревенское, что ль, платье что ли? Конечно, она в этом платье, и, правда, выглядела, совсем не как городской житель. Он потому, еще дома, перед этой поездкой, просил её еще, чтобы она это свое платье, пока она здесь, сняла, а за место нее, подобрала временно для себя, и для выхода города, из платьев сестры Степаниды. Но она его и слушать не хотела, только просто сказала, чтобы он только отстал от неё: «Если мое платье стыдно покажется другим, то пусть тогда они прикроят от стыда свои глаза. А мне нечего стыдится. Что имею, то и ношу». Но он же молодой тогда еще был, да еще студент, стыдно ему рядом с таким платьем мамы. А понять и понимать её, он, видимо, не умный еще тогда был. Теперь, вот, как не накатит вспоминание это, так краской и покрывался. Но время он уже упустил, и возврата уже нет, чтобы вытравить этот его стыд, из своей памяти прошлого.