Вот примерно, в самых общих чертах, то, что скрывается за словами Перикла о красоте, сопряженной с простотою. Что же до мудрости, свободной от бессилия, разговор об этом был начат отчасти в связи с софистикой и отношением к ней афинян. Продолжая его, следует в первую очередь напомнить о нерасчлененности научного знания: естествоиспытатели, врачи, математики, астрономы были в то же время философами, и наоборот, любой философ занимался не только отвлеченными, но и вполне конкретными проблемами естественных и общественных наук. Однако и эти проблемы, и чисто философские теории великих современников Сократа (Анаксагора, Эмпедокла, Демокрита), и замечательные научные прозрения (вроде того, например, что Солнце — раскаленная каменная масса, а Луна светит отраженным солнечным светом) уместнее излагать в более специальных сочинениях. Здесь важно лишь одно — какое место отводил грек своей нерасчлененной науке („мудрости“) среди прочих духовных ценностей и чего ждал от нее.
В какой мере совпадает эта „мудрость“ с одною из четырех традиционных добродетелей („разумностью“ или „мудростью“), сказать невозможно, прежде всего по той причине, что и древние теоретики судили по-разному. Но едва ли можно сомневаться, что древние практики смотрели на совокупность специальных знаний иначе, чем на природный ум, или здравомыслие, или рассудительность, или силу интеллекта. Древние практики, составлявшие основную массу общества (в противоположность считанным единицам-теоретикам), готовы были принять дельный совет от владельца специальных знаний и воспользоваться его услугами, иногда совершенно необходимыми, как в случае врачебной помощи. Но чтобы специалисты изменили налаженный и освященный вековыми обычаями порядок вещей — ни в коем случае! Ответом на такую претензию науки и ее носителей может быть только ненависть практиков. Между тем вся наука, независимо от направления, „справа“ или „слева“, вольно или невольно, прямо или косвенно угрожала существованию полиса в целом и, в частности, рабовладельческой демократии. Если „тоталитарная“ Спарта игнорировала научную мысль, просто не допуская ее существования, то в Афинах она была сложной проблемой и для народа, и для вождей, и для „элиты“, и для „массы“. На разрушительное влияние научной мысли, скорее всего, и намекает Перикл, говоря о свободной от бессилия мудрости. Во всяком случае, спартанцы считали любовь к знанию несовместимой с мужеством и по сему случаю отождествляли любознательность афинян с трусостью и бабьей изнеженностью.
Тем специфически новым, что внесла последняя треть V столетия в науку, было начало специализации. Сведения о жизни и трудах величайшего врача древности Гиппократа до крайности скудны, ему нельзя с достоверностью приписать ни единого из сочинений, дошедших под его именем (так называемого „Гиппократова собрания“); но одно сообщение о Гиппократе не вызывает сомнения: „Он первый отделил медицину от философии“ (Корнелий Цельс, римский врач I века н. э.). Он наблюдал и делал выводы без предвзятых убеждений, философских или религиозных, без общей концепции бытия, он был ТОЛЬКО медик, именно поэтому он стал „отцом медицины“. И потому же он принципиально устраняет богов из сферы своих интересов и наблюдений (тем самым проповедуя „атеизм“ не менее подрывного свойства, чем „безбожье“ Протагора). В одной из книг „Гиппократова собрания“ говорится: „Нет нужды делать различие между человеческим и божественным, ибо все в природе одинаково божественное или все одинаково человеческое. Все имеет свои причины, которые могут быть обнаружены пытливым исследователем“. Кому бы ни принадлежали эти строки, они достойны отца медицины. И точно так же достойна его сентенция из другой книги „Собрания“: „Заключения, полученные чисто словесным путем, бесплодны. Лишь те заключения приносят плоды, которые основаны на очевидных фактах“. Ныне это звучит оставшимся втуне предупреждением средневековью, которое сделало „словесный метод“ единственным, эксперимент же и наблюдение предало не только осмеянию, но фактически и запрету.
А старшим современником Гиппократаврача (Гиппократа Косского) был Гиппократ-математик (Гиппократ Хиосский), автор первого специального сочинения по геометрии. Выходит, что медицина не была одинока в своей эмансипации от „знания вообще“.
О повседневной, обыденной жизни Перикл практически не говорит вовсе — только вскользь замечает, что она благополучна и благопристойна и потому доставляет душе отдых от трудов и гонит прочь уныние. Вполне естественно: в рамках торжественной надгробной речи нет места такому скучному и общеизвестному предмету, как будни. Но за минувшие столетия положение изменилось самым кардинальным образом: будни современников Перикла интересны сегодняшнему человеку не меньше, чем их празднества; то, что ел, что носил и на чем спал Аристофан и его герои, — не меньше, чем их судебные учреждения и политические нравы. Пусть все это в отдельности — мелочи, в совокупности они образуют и фон, и питательную среду культуры.
Жилища горожан в целом мало чем отличались от крестьянского дома: каменный фундамент, стены из необожженного кирпича (воры ломали не засовы на дверях, а стены — это было гораздо проще), черепичная крыша, маленькие оконца под потолком, земляной пол, удобств, как правило, никаких. Здания были одноэтажные, иногда двухэтажные, и тогда на второй этаж вела наружная деревянная лестница (может быть, и приставная, без перил), не только неудобная, но прямо-таки небезопасная для жизни; во всяком случае, любящий отец и муж не разрешал жене с грудным младенцем жить наверху. Все помещения выходили во внутренний двор, чаще всего — с подобием крытой галереи, нередко с бассейном для сбора дождевой воды. Одна комната была больше остальных; там помещалась спальня хозяина дома с супругой, там же принимали и почетных гостей.
Конечно, встречались дома и совсем убогие, и несколько более комфортабельные (с зачатками ванной комнаты и уборной), но главное различие между жилищем богатым и заурядным было чисто количественное: богатые жили не удобнее, но просторнее. Зато бедняк мог жить во сто крат хуже рядового гражданина, например — в пещерах, естественных или выдолбленных в скале, под каким-нибудь временным навесом, а то и просто на улице: благо большую часть года в Греции достаточно тепло. Зимой бездомные находили приют в общественных банях.
Двери дома открывались наружу, и, в противоположность всем более поздним временам, приходилось стучаться не только приходя, но и уходя: иначе с силою распахнувшаяся дверь могла зашибить замечтавшегося прохожего.
Конец V века завершает эпоху и в этом отношении. С одной стороны, археологические находки, относящиеся к следующему столетию, показывают стремительный прогресс домашнего благоустройства, с другой — растет число „многоквартирных“ домов, принадлежащих нескольким хозяевам или же сдаваемых по частям внаем. Как интерес к личному, семейному благополучию, так и равнодушие к собственному дому на собственной земле — обветшавшему символу гражданского полноправия — одинаково симптоматичны для распада полисной психологии.
Скудостью внутреннего убранства греческий дом, даже вполне зажиточный, походил, вероятно, на традиционный японский интерьер. Мебель была только самая необходимая: кровати, столы, несколько табуретов. Кровать служила не только для ночного отдыха — за столом тоже лежали, обычно на тех же кроватях (или, если угодно, ложах). Основной тип греческой кровати — массивная деревянная рама с натянутыми на нее веревками или кожаными ремнями, на массивных же ножках, высотою около полуметра; на раму клали нечто вроде матраца. Ножки, прямоугольные или выгнутые, часто украшались резьбой (например, заканчивались изображением копыта или когтистой лапы). Столы ниже кроватей на 15—20 см, невелики, портативны, овальной или прямоугольной формы, на четырех, чаще на трех, ножках. Поскольку за едой обходились без стульев, число их в доме было невелико, причем в наибольшем употреблении были низкие скамейки без спинки. Шкафов не существовало вообще, их роль исполняли всевозможные сундуки и шкатулки. Меблировка дополнялась вазами (отчасти, как уже говорилось, чисто декоративными).