Я в это время тоже бегал по кругу, держась за кол и как бы помогая, но чтобы достать до кола, ручонки приходилось поднимать кверху. И было там три-четыре холостых безнатужных витка, пока пресс еще не начал давить, не прикоснулся к плахе, тогда эти колья на легком холостом ходу вертелись быстро, как карусель, из-за которой я, может быть, и помню те дубовые колья явственно, со всеми изгибами, гладкими шишками и недоочищенной корой в двух местах, тоже засаленной и отполированной.
Отжатая прессом солома, когда ее вываливали из колоды и отбрасывали в сторону, исходила горячим паром. Она была после пресса похожа на маленький детский матрасик.
Струйка из-под пресса стекала в другой медный котел, налитый на треть холодной чистой водой. Жидкость текла черная, по-своему тоже чистая. Точно так же, как раньше, в начале процесса, плавало в печном котле легкое сухое крошево, но теперь здесь всплывало на поверхность воды и накапливалось то, ради чего и содержался «завод». Наравне с волшебством было окунуть в горячую, но, значит, уже терпимую для кожи черноту палец и скорее вытащить его, мгновенно одетый в ярко-светло-желтый наперсток. Превращение черноты в желтизну, ощущения самого пальца, вдруг крепко обжатого горячим веществом, были необыкновенны среди других земных впечатлений. А брат Виктор, постарше, да и поозорнее, побойчее меня, однажды на моих глазах окунул всю кисть руки по запястье, и получилась желтая восковая перчатка. Ну, правда, снять ее с руки было нельзя, только что облупить. Да, вот еще вспоминаю: чтобы наперсток снимался с пальца, надо было окунуть его сначала в холодную воду, а потом уж в горячий воск.
Черная жидкость в котле остывала и тоже желтела постепенно, превращаясь в каравай чистого воска. Благодаря воде каравай легко вынимался из котла, с его верхней стороны острым скребком соскабливался тонкий слой коричневатой пузырчатой накипи, и тогда каравай клали на весы.
Следя за скребком, можно было видеть длинную завивающуюся стружку, ломающуюся время от времени, а также глянцевитую восковую поверхность со следами скребка. Чем плотнее эта поверхность, чем меньше в ней зеленоватых воздушных пузырьков, тем лучше воск, тем удачнее, значит, плавка.
Большой гнутый гвоздь в руках отца чертил на каравае цифры и буквы, скажем, 2 пуд. 4 фун. Да, два пуда четыре фунта готовой продукции.
Когда накапливалось несколько караваев, отец укладывал их на телегу, прикрывал сверху сеном, клевером или свежей травой и увозил во Владимир.
Когда он возвращался, телега была нагружена большими рогожными кулями с «сырьем», с вощиной, с пустыми пчелиными сотами, освобожденными от меда путем центробежной выкачки или вытопки в печах, а теперь переломанными, искрошившимися. Вощину высыпали в угол сарая, примыкавшего к воскобойне, и она лежала там бурым ворохом, источая несильный, но явственный аромат. Когда ворох кончался, под ним на полу сарая оказывалось множество разных мелких предметов. Каждая партия вощины сулила новые находки, а как они попадали туда, неизвестно. Стеклянная пробка и медная дверная ручка, гвозди и пуговицы, бляхи от сбруи и бубенцы, а однажды попался даже настоящий револьвер с барабаном и с патронами в нем, но не наган, как я теперь понимаю, а какая-то допотопная модель. Больше всего (и в конце концов это было интереснее всего) мы находили мелочи, серебряных и медных монеток. К тому же надо иметь в виду, что двугривенный тогда был еще двугривенным и действительно серебряным, а не пустой железкой.
Где брал эту вощину, отец, я не знаю. Не думаю, чтобы скупал по селам и деревням у пасечников. Проще предположить, что имелся во Владимире, как теперь сказали бы, пункт по приему этой вощины от населения, который был связан с такими вот кустарями, как мой дед и отец. Могло быть и так, что давали отцу вощину, а брали у него чистый воск, выплачивая разницу в стоимости уже деньгами.
Но это только предположение. Не исключается, что в то время можно было купить три куля вощины на базаре с такой же простотой, как три куля березовых углей, куль воблы, лошадь, телегу, тарантас, сани, саночки, дугу, кровельное железо, тес, доски, кирпич, дранку, овес, льняное масло, выделанные овчины, луб и рогожу, шорные изделия, сыромятину, деготь, веревку, паклю и мох, овечью шерсть и коровью выделанную кожу, хром и холст, столярный клей, олифу и воск…
Очень трогательны были заботы деда и строгость его, когда он заставлял нас во время чаепития с медом обсосанные и обкатанные во рту, обмятые зубами катышки воска не выплевывать как попало и не бросать, но аккуратно складывать на чайное блюдце, в кучку. Много ли их там наберется, но и они присоединялись к вороху вощины, бросались в котел, шли на перетопку, превращались в несколько граммов продукции.
Воск, произведенный на нашей воскобойне, шел, наверное, на церковные свечи, жарко пылавшие потом во время литургий и всенощных бдений, а также главным образом в полупрозрачные, разлипающиеся с легким треском листы «искусственной вощины», столь необходимые каждому пасечнику. Искусственной эта вощина называлась не потому, что была каким-нибудь там заменителем, эрзацем и пластиком, а потому, что часть работы за пчел была уже искусственно проделана: шестигранные сотовые ячейки были намечены, оттиснуты на листы вощины, пчелам уже оставалось только вытягивать и наращивать эти ячейки, наполнять их медом и запечатывать.
Воск топили в теплое время года, поэтому кроме неожиданных находок в вощине, вроде серебряных монеток, желтых караваев воска, пузатых гирь, окутанной душистым паром соломы, кипящего с вощиной котла, желтых, обжимающих, горячих наперстков на пальце – воскобойня сочетается у меня с сиянием летнего солнца, с синевой небес и прохладой травы.
Последнее, что надо бы вспомнить, – среди травы под синими небесами лежали два коротких бревна, в поперечнике не с мой ли тогдашний рост. Значит, предполагалось расширенное воспроизводство: эти бревна могли быть припасены только на новые колоды для воскобойни. Но они так и иструхлявели в траве, пока, уже полусгнившие, не были потом распилены и расколоты на дрова. Ведь поезд давно уж сошел с рельсов, и жизнь продолжалась единственно по инерции, но и сама инерция была на последнем вздроге…
На воскобойне единственным рабочим, кроме самого деда, был мой отец. Подраставшие сыновья, Николай и Виктор, помогали ему, а я только мешался и путался под ногами. Да ведь и работать-то приходилось между делом, в неурочное время, после боронованья и сеянья, покоса и жнитва, возки снопов и молотьбы, пахоты и копанья картошки.
Второе предприятие деда тоже было сезонным, весенне-летне-осенним, и на нем никак не обойтись бы своими руками. Первое дело – нужен мастер, специалист, во-вторых, просто не хватило бы рук, и поэтому, кроме постоянного мастера Ондрея Иваныча (не могу отказаться от транскрипции детства), каждое лето нанимали еще двоих помощников мастеру, которые возили тачками по дощатым узким дорожкам песок и глину. Готовый сырой кирпич и готовый обожженный кирпич укладывали под драночными шатровыми навесами.
Да, вот еще очень важная деталь для анкеты – наемный труд. Так внушали, так заморочили голову, что и правда стало казаться едва ли не преступлением – нанять людей для какой-либо работы. Но ведь это же самая естественная акция на протяжении всей истории человечества. Разве до сих пор не нанимают наши сельские жители, скажем, пастуха на весь сезон? Недавно вон соседка Ксения Ивановна наняла мужиков, и они вычистили и починили ей колодец. Да, но присвоение чужого труда, прибавочная стоимость… А разве теперь, с переходом в колхозах на денежную оплату, все эти трактористы, комбайнеры, механизаторы, доярки, все рабочие, разве они – не наемный труд? И разве государство, нанимая рабочих, соразмеряет количество труда с заработной платой? Разве государство не присваивает себе в огромнейших масштабах всю так называемую прибавочную стоимость? Для того государство и боролось с мелкими «эксплуататорами», чтобы стать единственным огромным эксплуататором.