Лежал в возке, укрытый курчавым ордынским тулупом, морщась на всех выбоинах пути и с горем понимая, что самому ничего этого не надобно. Нужна Овдотья, к четвертому десятку лет вошедшая в полную женскую силу, нужна теплая, хорошо вытопленная горница, нужно получить хоть какую весточку от сына Василия, – жив ли хотя? А это все – и серебро, и укрощенный Новгород, и упорно собираемые под руку мелкие князья и княжества, Белоозеро, Галицкие и Ростовские волости, и трудный мир с Олегом, и нынешнее одоление новогородцев, и даже предстоящий брак Сонюшки с Федором Ольговичем. (И к добру! Не в Литву поганую, а на Рязань, рядом! Станет хоть повидать дочерь когда!) Все это надобно было уже не ему – княжеству, земле! Тем, еще не рожденным русичам, которые придут вослед, когда его, Дмитрия, как и его верной Дунюшки, уже не будет в живых. Сейчас, как никогда, чуял он величие веры над бренностью жизни человеческой и, вспоминая своего покойного наставника, «батьку Олексея», тихо плакал, шепча слова покаянного псалма…
Глава восьмая
От красного кисловатого местного вина кружилась голова. Василий качнулся, отстоявшись в сенях. Почему надобно ехать отсюдова в Буду, а не к себе на родину? Потому только, что воевода Петр ходит под венгерским крулем? Да и круль ихний, Людовик, померши! Там, слышно, вдова еговая сидит на престоле! Чепуха какая-то, бестолочь… Однако где тут? Он двинулся по темному переходу сеней, толкнулся в одну дверь, в другую… Вдруг услышал свою, русскую речь и не понял даже спервоначалу, кто говорит, а задело, что говорили о нем – и так, как никогда не говорилось ему в лицо.
– А не убережем Василия? – спрашивал один из собеседников. – Пропадет Москва?
– Почто! – спокойно отвечал другой голос (и теперь узнал враз и того, и другого, первого). – Будет Юрий заместо ево!
– И Акинфичи в новую силу взойдут! – с воздыханием заключил первый голос, путевого боярина Никанора.
И уже что там отвечал ему стремянный Данилы Феофаныча, Василий не слыхал. В мозгу полыхнуло пожаром: Акинфичи! Не пото ли Свибл и медлил его вызволять из Орды? Чужая душа потемки, и открещивался, бывало, когда намекали ему, а… не ждал ли Свибл батюшкиной кончины, дабы Юрко вместо него на престол посадить?! Вспыхнуло и словно ожгло. Он пьяно прошел, распахнув, расшваркнув наружные двери. Заворотя за угол и досадливо оглядясь, нет ли каких баб поблизку, помочился, стоя у обмазанной глиной стены… Заправляя порты, столкнулся с выбежавшей следом прислужницей, залопотавшей что-то по-местному, отмахнул рукой – не надо, мол!
В голове шумело, и неверно качалась земля. В Буду! И отец еще ничегошеньки не знает о нем! (И он не знал ничего из того, что творилось дома. И про подготовку к походу на Новгород будущею зимой, и про сам поход уведал уже в Литве, ровно год спустя. И что сидеть ему здесь придет еще почти два лета и даже вытвердить польскую речь, о том тоже не ведал, не гадал княжич Василий.) Уберегут ли? Зачем в Угорскую землю везут? – вот о чем пьяно думалось ему теперь, когда он стоял во дворе, раскачиваясь и ощущая на лице ласковый, почти теплый ветер, какого, кажется, никогда и не бывает на Руси в середине зимы! За ним-таки пришли, повели его вновь и под руки к пиршественному столу, заложником чужих чьих-то, и Бог весть, добрых ли, интересов! Вдруг, мгновением, захотелось заплакать. Ну зачем, зачем он бежал из Орды! Чтобы ехать через горы в чужую непонятную Венгрию, в Буду ихнюю, когда ему надобно совсем в другую сторону, домой!
Вечером (голова кружилась ужасно, и поташнивало) он лежал, утонув в перинах, и словно плыл по воздуху, отделяясь от тела своего. Лежал, летел ли, глядя, как Данило Феофаныч снимает верхние порты, кряхтит (тоже перебрал за гостевым столом) и в исподнем молится.
– Спишь? – вопрошает боярин.
– Нет еще… – тихо отвечает Василий.
– Помолился на ночь? – строго спрашивает старик.
– Помолился, дедо!
«Дедо» само как-то выговаривалось у него. Сказал и замер, но старик никак не удивил обращению, и это ободрило:
– Дедо! А почто везут-то в Угорскую землю?
– Не волен он в себе покудова, Петр-то, не осильнел! Его воеводству-то без году неделя: второй он тут альбо третий. И мать, слышно, римской веры.
– Это та старуха строгая?
– Она. Мушата. При седатом сыне все ищо правит… Вера тут у их наша, православная. Митрополию никак Филофей Коккин создавал. Ето во времена дедушки было.
– Владыки Алексия?
– Его. Друзья были с Филофеем! Ну так вот, а теперь прикинь: с юга турки, вера у их Мехметова. Болгар-то уже сокрушили, почитай. Сербы устоят ли, нет – невесть! Храбры, ратиться умеют, да князя ихнего теперешнего, Лазаря, не вси володетели слушают! А с Востока – татары, там – Литва, да и те же угры. Тут к кому ни то, а прислониться нать! И наехал княжич убеглый из Русской земли. Как быть? Не рассорить бы с Ордой! Хочет с себя свалить, пущай, мол, иные решают! Почто в Угорскую землю везут – не ведаю! Круль ихний, Людовик, померши. А так-то рещи: у батюшки твово полного мира с Ягайлою нет, дак, может, потому… Али католики што надумали? Чаю, и свадьбу эту ихню затеяли, чтобы католикам церкву православную под себя забрать! Ядвига-то, бают, иного любит, и жених есь у нее молоденький, да вишь… А Литву ноне в латынскую веру будут беспременно крестить!
– И русичей?
– Мыслят, вестимо, и русичей… – подумав, отзывается Данило. – Наша-то вера правее римской! Там папы да антипапы, вишь, роскошества разные, соблазн! Яко короли, воюют межи собою…
– А скажи! – подает голос Василий снова (старик уже лег, слышно, как скрипит под ним деревянное ложе, уже потушил свечу, и горница освещена одним крохотным лампадным сиянием). – Ведь батюшка хотел за Ягайлу нашу Соню выдать! Как же теперь?
– Да так! – отзывается Данило Феофаныч. – Никак… Иного жениха найдут, може, и из близких краев. На чужбину ить – как в могилу… Иной свет, и все иное там! Рыцари, да танцы, да шуты-скоморохи… Станут глядеть, судить, кому не так поклон воздала, кому не так руку подала… да и веру менять – ето не дело! Спи, княжич! Дорога дальня у нас!
И затихает все. И в тишине слышно, как течет время.
– Дедо, не спишь? – опять прошает Василий.
– Что тебе, сынок? – уже сонно, не вдруг отвечает боярин.
– А я им зачем?
Тьма молчит. Наконец отзывается голосом Данилы:
– Не ведаю и того. Ты ведь наследник престола! Все они ноне разодравши тут… Был бы жив Любарт Гедиминич, сговорили бы с им… А – померши! Были люди! Великие были короли! Што в Литве, хошь и Ольгерд, нам-то ево добрым словом не помянуть, а для своих великий был князь, глава! Вишь, сколько земель под себя забрал, и держал, и боронил, и с братьей своею в одно жили! И в Польше был король истинный. Казимир Великий! Польшу укрепил, иное и примыслил, грады строил, законы и порядок дал земле! Худо сказать, Червонную Русь завоевал, дак при ем, при Казимире, там ни единой латынской епископии не было! Уважал, стало, и нашу веру… А уж вот Людовик – тот, бают, и польской речи не ведал, в уграх сидел. Ето последнее дело, когда государь своей земли не боронит и свой народ не любит! Великие князья, того же Мономаха возьми, альбо Невского, да хоть и Михайлу Ярославича, хоть и прадеда твоего, Данилу Лексаныча, в первую голову заботились о земле, о смердах! Иначе зачем и князь? Тот не князь, кто земли своей не бережет!
– А у нас? – со смущением вопросил Василий, понимая, что в миг сей немножко предает своего отца. – Вот у их Ольгерд, Казимир, а у нас?
Данило посопел, подумал. Отмолвил честно:
– А у нас всему голова покойный владыка Алексий был! Он и батюшку твово воспитывал, и княжеством правил, и от Ольгерда землю боронил, и пострадал за Русь, едва не уморили ево в Киеве… Так вот и реку: исполины были! Великие держатели земли! Великое было время! Суровое! Невесть, не было бы таких людей, и Литва и Русь погибли бы в одночасье, да и Польша не устояла, под немцем была бы давно…