За воротами стояла, позванивая бубенцами, пара бариновых: запряженные в тарантас вороненькие лошадки. Покатил.
– Ну-ка, Гришка, запряги мне в беговые дрожки этого серого – сбрую наборную… Илюха, хочешь со мной прокатиться? Только надо крепко мне за спину держаться.
– Ай, хочу, хочу! Буду держаться! Возьмите, батенька!
– Ну иди скорей, надевай хорошую рубашку и новые сапоги.
Мы сели. Я крепко уцепился за батеньку. Сначала шагом выехали из ворот. Вот шаг – ну совсем рысью идет. А как натянул батенька вожжи – как пошел он кидать нам землю и песок, даже рукам моим больно, так и сечет, и выглянуть нельзя из-за спины батеньки. Мигом взлетели на Гридину гору.
– А вот и барин, недалеко убег от нас, – говорит батенька.
Вижу, барин пылит на своей паре и точно на одном месте топчется. Остановился. Батенька натянул вожжи, и в секунду нагнали мы барина.
– А, Репка, не думай, что ты меня обогнал: это я нарочно задержал, чтобы посмотреть рысь серого.
– Где же нам обогнать, ваше благородие! Прощения просим!
И батенька важно снял шапку, красный платок из нее выскочил, я едва успел схватить его – передал. Он надел шапку, взял опять потуже вожжи, и мы как вихрь понеслись. Я оглянулся: барин так же пылил и топтался на месте, совсем не двигаясь за нами.
Мы скоро пролетели выгон, Харьковскую улицу, я даже не успевал рассмотреть расписанных поселянских домиков – чудо как расписаны: большое фронтонное окно, широкий наличник и два окна внизу – все разными красочками и цветочками. Повернули по Никитинской, выехали к лавкам (богатые, дорогие лавки). Батенька здесь остановил, и мы почти шагом проезжали мимо купцов. Все они высыпали на нашего серого посмотреть. Я некоторых купцов знаю: они знакомы с батенькой. На ступеньках и за каменными балясинами – везде купцы и господа стояли и смотрели сверху на нас.
– Ефиму Василичу почтение! С приездом! – снял шапку Поспехов.
Кланялись Степаша Павлов, Коренев и другие.
– Ай да конь! И откуда вы такого привели? Это рысак, сейчас видно, – сказал Иван Коренев. – Рысак!
Батенька уже осторожно, чтобы не выронить красного платка, снял картуз и раскланялся с купцами.
Мы заворотили на Дворянскую улицу: тут все большие двухэтажные дома, некоторые с балконами. Окна отворены, везде видны красивые господа и барышни. Ах, какие красавицы, барышни! Как разодеты! Все в кисеях да в шелках и с цветными зонтиками на балконах сидят, с офицерами на французском языке разговаривают и показывают на нашего серого.
А он точно понимает, что на него глядят такие красивые господа, так и выступает, так и гарцует копытами и гривою трясет. Наборные кисти висят через оглобли и раскачиваются; вычищенные медные бляшки блестят на черных ремнях, горят и переливаются на серых яблоках белой шерсти.
Вдруг наш серый как заржал! И даже луна[23] за Донцом отозвалась.
Некоторые мальчики-дворяне смотрят на него и удивляются, что мы едем на таком чудесном коне. Мне издали нравятся мальчики-дворяне: они такие хорошенькие, чистенькие. Мне бы так хотелось с ними познакомиться! Но этого нельзя: мы поселяне.
Обогнали несколько подвод поселян – порожнем тарахтели. Вот лошаденки! Точно телята или овцы: тюп-тюп-тюп-тюп – и ни с места.
Один шутник, бойкий парень, крикнул батеньке:
– Дядя, давай конями меняться?
– Цыгане будут смеяться, – ответил батенька.
– Сколько придачи дашь за моего гнедого мерина?
Отъехали.
– Вишь, – говорит батенька, – малый-то караготник. «Как зайде в карагот (хоровод), как лапоть об лапоть трахне, так искры и сыпя!»
– Стой, стой! – крикнул другой, навеселе был. – Сколько дашь придачи за мою кобылу? А?
(Кляча – кожа да кости, и с теленка ростом.)
– А этот, – говорит мне батенька, – щеголь-гуляка, что ни год – рубаха. А порткам и смены нет…
Мы их обдали пылью и быстро покатили.
– Стой, стой!.. Мы вас обгоним! – кричали пьяные; они изо всей мочи стали бить кто палкой, кто кнутом своих кляч.
Один вскочил стоймя в телеге, лупит изо всей силы лошаденку, орет: «Дого-о-ним! Не уйде-е-ешь! Держи их… Держи-и-и!» Но где же им?
Далеко остались…
VIII. В своем дворе
Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь, – грива горой; из ноздрей, как из печи, огонь.
Жуковский. Рыцарь Роллом
На другое утро, в пятницу, – в Чугуеве базарный день – спозаранку ворота в наш двор были отворены, и к нам везли с базара на волах высокие возы с сеном, а на конях возы меньше.
Посреди двора складывали громадный скирд сена: весь двор был засорен душистым сеном. Кроме того, везли еще, на волах же, возы с мешками овса, а некоторые возы поменьше также везли и на лошадях, маленьких поселянских клячах. Овес ссыпали в амбар, в закром. Освободив возы от клади, хозяева отпрягали лошадей, снимали ярма у волов и пристраивались к сторонке в ожидании расчета. Некоторые подкладывали скоту сенца, другие водили своих коней поить на Донец. Хохлы располагались под телегами и ели свиное сало с хлебом; нет, виноват, это по понедельникам свиное сало, а в пятницу ели тарань, которую долго надо было бить об телегу, чтобы она стала мягче и чтобы сухая кожа с чешуей отставала от твердого тонкого слоя мяса тарани.
Двор наш казался ярмаркой. Везде громко говорили люди, больше хохлы; мне их язык казался смешным, и, когда несколько «погепанных»[24] хохлов говорили громко и скоро, я почти ничего не понимал. Из разных деревень были люди: из Малиновки – это близко, а были хохлы из Шелудковки, из Мохначей, из Гракова, из Коробочкиной, наши русские – из Большой Бабки и других сел.
Батенька ездил на базар на высоком рыжем мерине – смирная лошадь, – в плетеной натычанке[25]; надо было кое-что «взять» с базара из провизии.
Приехав домой, он проверил возы и, пока складывали скирды сена и ссыпали овес, пил чай. Мы уже все напились раньше: с базара он всегда опаздывал.
Наконец батенька вышел на крыльцо с табуреткой и счетами в руках. Ему принесли стул, и еще один стул для маменьки.
– Мать, а мать! Записка у тебя? Иди-бо! Ну-ка читай, а я буду на счетах считать.
Маменька стала читать по его записке.
– Три воза из Гракова, воловых – девять рублей.
– Да, это хорошее сенцо, пырей чистый, степное: так, девять рублей.
Щелк, щелк.
– Один воз конский – один рубль двадцать копеек.
– А это из Мохначей, луговое, – дрянцо; ну да сойдет теперь и это, мешать будем.
– Из Коробочкиной – пять возов по два рубля семь гривен. Из Шелудковки четыре воза конских по рублю тридцать копеек.
– Ага, хорошие возы – парные – пять рублей двадцать копеек.
Щелк, щелк, щелк, щелк.
Некоторые собственники подошли к самому крыльцу, сели внизу ждать расчета по очереди, а другие просили рассчитать их, отпустить: они были издалека – из-под Гнилицы.
– Сейчас, сейчас. Посидите, подождите, – говорил батенька. – По два сорок, по два сорок…
– Семь рублей двадцать копеек, – помогает маменька.
Батенька вынимает, отстегнув жилетку, туго набитый деньгами засаленный бумажник. Бумажки разные – старые, разорванные, склеенные. И все одна к другой: вот синеватые, вот розоватые, и беленькие есть, только все грязные, рваные и лохматые.
– Ну-ка, мать, достань из сундука, принеси сюда рубли для расчета и мелочь.
Маменька принесла длинный-длинный кошель вроде колбасы или чулка, набитый серебряными рублями, только ребра заметны.
Стали рассчитываться.
– Ну, граковцы, – говорит батенька, – вам девять рублей, вот вам двум по трешнице, а тебе три серебряных карбованца.
На табуретке лежала кучка серебра.
Рубли были разные: некоторые были стерты и блестели, некоторые с крестами, а другие старые, с орлами и с Петром I. А были большие, которые стоили полтора рубля; их называли талярами.