– На восток, – сообщаю я, – в сторону парка. О да, и он с кем-то столкнулся. Или почти столкнулся. С мужчиной, занимающим половину тротуара.
– Мужчина! Что это за мужчина?
– Извините, не знаю. Просто какой-то мускулистый парень в красной бейсболке.
– Красная? – переспрашивает она прерывающимся голосом. – Вы говорить, эта кепка была красная?
– Думаю, да. Я не уверена. Это все, что я могу вспомнить. Мне жаль, – выдавливаю я, и это почти правда.
Ирина выдыхает, медленно, неохотно, точно вдохнула бы этот воздух обратно, если бы могла. Она крепко зажмуривается, и по ее щеке скатывается единственная слеза. Затем она открывает глаза. Ее лицо становится более суровым.
– Хорошо, – говорит она. – Вы сделать для меня еще кое-что? Когда полиция рассказывает мне эти ужасные вещи, мой отец нанимает частного детектива. Так что вы позвонить ему, хорошо? Этому следователю. – Она встает, роется в сумочке в поисках визитной карточки, которую затем вкладывает мне в руку, чуть наклоняясь. Ее влажные розовые глаза всего в нескольких дюймах от моих сухих.
– Вы умный девушка. Да. И хороший девушка. Это правда, да? Ты поможешь?
– Прости. Я не думаю…
– Ты думать, он меня не любит. Что он бросать меня перед этой свадьбой, потому что он меня не любит. Но он не такой человек. Он умирать, если я оставлю его. Он часто это говорить. Теперь я беспокоюсь, что он уже мертв.
Я знаю, что значит быть оставленным умершим. Знаю, как жизнь может отступить перед лицом такого горя. Потому что я потеряла кое-кого и не смогла перенести это. Не до конца. И только поэтому я беру карточку и обещаю позвонить. Тут Ирина принимается плакать всерьез. Неловко выпрямляется, ударяется бедром о стол, а слезы все льются и льются градом. Я смотрю куда-то в сторону, пока она не успокаивается. Когда она снова заговаривает, ее голос звучит низко и настойчиво.
– Нет, – отчеканила она. – Дэвид не умирать. Я найти его, и тогда мы поженимся. И мы будем есть торт. Очень много тортов! Он любит сладкое. Всегда.
* * *
Вернувшись домой, я кладу на тарелку кусок пирога с пеканом и убираю остатки мороженого в холодильник, пустой, если не считать пакетиков кетчупа и апельсинового соуса, банки засахаренного джема, сморщенного лайма, бумажного пакета с жирными пятнами, содержимое которого неизвестно. Я слышала о жителях Нью-Йорка, которые выключают бытовую технику на кухне и используют ее для хранения обуви. Я думала об этом, но у меня не так уж много обуви.
Я сворачиваюсь калачиком в кровати, включаю ноутбук и откусываю кусочек пирога. Вернее, пытаюсь откусить. Кусок просто не лезет мне в горло. В конце концов я ставлю тарелку на пол и нахожу визитку, которую дала мне Ирина. Нелепо, но моя рука дрожит, когда я держу карточку за уголок.
Я знаю, что мне следует делать. Выбросить карточку. Выпить водки. Принять половинку таблетки, или, если не поможет, целую, чтобы восстановить равновесие. Чтобы заглушить жалость, которую я теперь испытывала, проблески сочувствия и переворачивающее желудок возбуждение. Чтобы пресечь желание ввязаться в эту ситуацию, сыграть в ней какую-либо роль. Потому что, даже если я зарабатываю на жизнь, преднамеренно отстраняясь и вынося суждения, – желание действовать, участвовать никогда полностью не покидало меня. И я знаю, что случается, когда я включаюсь. Когда я позволяю себе отпустить чувства. Дурные вещи. Опасные. Вещи, для подавления которых могут потребоваться более сильные таблетки или что-то гораздо худшее, чем таблетки.
И все же это желание остается. И теперь к нему присоединяется любопытство. Для чего Дэвид Адлер сидел со мной в кафе, эксгумируя мое прошлое? И куда он исчез несколько часов спустя? И как, когда и почему он научился так хорошо играть свою роль? И было ли что-нибудь из того, что он показал мне (нервозность, возбуждение), хотя бы отдаленно реальным? Я считаю себя превосходным знатоком театра и жизни, а также определяющих различий между ними. Но Дэвид Адлер встряхнул эту уверенность, как дешевый сувенирный снежный шар. Чтобы сделать свою лучшую работу, мне нужно, чтобы все снова улеглось. Без того, что Аристотель называл сценой узнавания[10], или того, что терапевты, с которыми мне иногда приходится встречаться, упорно называют финалом, мой разум не успокоится. Так что, возможно, я позволю себе сыграть очень маленькую роль. Чтобы поучаствовать в чем-то в дневное время.
Я изучаю визитку: тонкий прямоугольник цвета прокисшего молока, два угла загнуты. На карточке значится: «Джейк Левитц, лицензированный частный детектив». Ниже номер телефона и факса, но нет адреса электронной почты, что заставляет меня думать, что Джейк Левитц, вероятно, очень старый или просто чудак, а возможно, и то и другое.
Прежде чем я успеваю решить, звонить ему или нет, на моем смартфоне появляется сообщение от Жюстин. Она интересуется, запланирован ли у меня на вечер спектакль, и когда я отвечаю, что да, редкое представление в понедельник, она снова пишет, предлагая мне встретиться позже в новом баре в Гринпойнте. Она обещает мне, что поскольку бармен – друг ее подруги, она почти абсолютно уверена, что мы сможем выпить бесплатно или почти бесплатно, и очень просит меня надеть что-нибудь, сшитое худыми ручками голодающих из стран третьего мира в этом гребаном столетии, а еще она думает, что оставила у меня свои серьги, и я должна их захватить. (Есть сентиментальные трагедии короче текстов Жюстин.) У меня нет сил возражать ей, поэтому я соглашаюсь, обойдясь куда меньшим количеством слов.
Затем я заставляю себя вернуться к работе: набрасываю список праздничных снежных шоу, отправляю шквал запросов на интервью с пометкой «срочно» в теме письма, провожу ужасно забавные пятнадцать минут за чтением часто задаваемых вопросов и инструкций по безопасному обращению с театральным генератором снега. Очевидно, предполагается, что вы просто должны находиться как можно дальше от него. Быстро принимаю душ, выпиваю самую малость водки и выбираю вельветовую рубашку 1980-х годов, которую Жюстин наверняка забракует. Выскакиваю за дверь и сажусь в поезд F, который увозит меня к шуму, грохоту и афишам мидтауна, а затем к дверям театра, где после нескольких простых ритуалов – проверки билета, вручения программки и ненужного сопровождения к месту у прохода – я в течение ста десяти минут без перерыва теряю и нахожу себя.
Сегодняшняя пьеса – «Федра» Расина, это неоклассическое прочтение классической трагедии, и, несмотря на все это, на предательство, и обман, и смерть, и ужасное желание, которое невозможно высказать, которое никогда не исполнится, я восхищена. Федра кончает с собой, обезумевшая от обуревавших ее чувств. Молодой человек тоже умирает. И когда снова зажигается свет, по моему лицу текут слезы, и я не знаю, по ком я плачу – по Федре, по себе, по Ирине или по всем сразу.
* * *
Сорок минут спустя в Гринпойнте я прохожу мимо подозрительных аптек, освещенных флуоресцентными лампами магазинов «Все за 99 центов», липкой витрины пончиковой, закрытой ставнями. Я покупаю булочку с маслом в закусочной на углу и, поскольку сегодня я не принимала таблеток и почти ничего не пила, обещаю себе ровно две порции. Три – если у бармена в руках шейкер со льдом.
Бар представляет собой обычный проект промышленной рекультивации: столы из листового металла, стены из переработанного дерева, лампы Эдисона. Я нахожу Жюстин в глубине зала, поигрывающей с вишенкой, которая украшает ее «манхэттен». Она представляет меня двоим мужчинам, с которыми уже успела познакомиться: фотографу по имени Мориц, родом из Берлина, в архитектурных очках, подтверждающих это, и художнику по свету по имени Рэй в куртке сафари.
Когда она сообщает им, что я критик, Рэй одаривает меня кривозубой улыбкой и произносит:
– Так ты враг, получается?
– Тот еще, – отвечаю я. – Придумываю способы высмеять ваши софиты даже сейчас. Но, может быть, гимлет с водкой сделает меня чуть добрее.