В другом сообщении Фрэнсис жаловался, что, следуя на эвакуационном поезде, Томпсон останавливал его только три раза, проскочив остальные десять железнодорожных эвакопунктов. «Мне не следовало предлагать в нем места работникам Красного Креста, – писал посол, – поскольку, насколько я понимаю, они добровольно согласились работать в таких условиях, а сейчас работают только на одно – на побег» (Переписка Лансинга, письмо Фрэнсиса от 20 ноября 1917 г.).
Аналогичное недоразумение произошло и в Москве. Сообщая 26 ноября 1917 года, что весь консульский персонал, члены Христианской молодежной ассоциации и люди, связанные с американскими предприятиями, останутся на своих постах, Саммерс добавил, что «члены Американского Красного Креста уехали как можно скорее после начала боевых действий, несмотря на мои протесты» (из телеграммы № 89 от 26 ноября 1917 г.). Очевидно, что это не предвещало ничего хорошего для будущих отношений между членами миссии и Генеральным консульством – отношений, которым несколько позже предстояло приобрести новое и совершенно неожиданное значение. Таким образом, сокрытие от других американцев того, что Томпсон считал своей «настоящей» личной миссией, с самого начала привело к возникновению недоразумений самого неприятного и прискорбного характера.
Все эти обстоятельства осложнили положение человека, который должен был стать преемником Томпсона на посту главы Миссии Красного Креста, фигуры, имевшей большое значение на первых этапах советско-американских отношений, – Рэймонда Робинса.
Робинс, чья смерть последовала только в 1954 году, все еще ждет своего биографа, поэтому попытка в нескольких словах рассказать об этой поразительной и колоритной личности не соответствует истинной значимости этого персонажа. В 1917 году он находился в расцвете сил. Как и Томпсон, Робинс был продуктом американского Запада. Родился он, правда, на Востоке, а на Запад переехал в детстве, работал шахтером в Скалистых горах и, в конце концов, присоединился к золотой лихорадке Аляски. Это предприятие не только увенчалось финансовым успехом. Юношеский контакт с красотой и таинственностью Крайнего Севера произвел глубокое духовное впечатление на Робинса, которое больше никогда его не покидало.
Вернувшись на Средний Запад, центром своей деятельности Робинс сделал Чикаго. Здесь, будучи одновременно либералом и набожным христианином, он стал чем-то средним между политиком и религиозным евангелистом, принимая заметное участие в работе первых чикагских поселенческих домов и в других либеральных начинаниях. Среди прочего, он защищал двух русских политических беженцев, Рудевица и Пурена, для экстрадиции которых царское правительство предприняло интенсивные, но безуспешные усилия в 1908 году. Первоначально демократ, в 1912 году Робинс перешел на сторону Теодора Рузвельта и стал одним из основателей Прогрессивной партии. В 1914-м он баллотировался в сенаторы от штата Иллинойс по списку республиканцев-прогрессистов. Его включение в Комиссию Красного Креста в 1917 году, по-видимому, было результатом рекомендации Теодора Рузвельта.
Прибыв в Россию в сентябре 1917 года, Робинс обладал рядом качеств, хорошо подходящих ему для роли, которую ему было суждено сыграть: избыток энергии, значительные управленческие и юридические способности, некоторое знакомство с рабочим движением в Соединенных Штатах и живой интерес к русской революционной интриге. Очевидно, ему несколько мешало неоднородное и не полностью сбалансированное образование, а также отсутствие тех инструментов, которые могли бы помочь ему сформировать более всестороннее суждение о российских событиях: в частности, знание русского языка, русской истории и литературы. У него, человека по натуре полностью поглощенного современными реалиями, представление о России конца 1917 года было сформировано на основе нескольких интенсивных, но кратких и недавних впечатлений, но ему не хватало исторически перспективного взгляда. Северный пейзаж и петроградская зима, приправленная сильным волнением по поводу войны и важности его собственной миссии, вызывали самые яркие ассоциации с юношеским приключением на Юконе и приводили в состояние мистическо-религиозной экзальтации, способствующее скорее энтузиазму, нежели проницательности.
Вклад Робинса в анализ советских реалий в целом воспринялся с подозрением и отвергнут на родине, хотя он и не был полностью лишен достоинств. Робинс ненавидел то, что он сам называл «внутренним» усвоением знаний, и верил в необходимость передвижений, что и делал самым недвусмысленным образом. Он постоянно перескакивал с одного места на другое, видя то, что не видели остальные, – огромное разнообразие людей. Несомненно, он наблюдал большее число советских лидеров первых месяцев и лет их власти, чем любой другой отдельно взятый американец. Возможно, этот опыт не всегда приводил к точным суждениям, но, по крайней мере, это позволило Робинсу избежать ряда ошибочных впечатлений, закрепившихся в сознании других иностранцев. Таким образом, его взгляды на реалии революции, пусть и неоднозначные по своей фактической основе и часто выраженные расплывчато, никогда не были тривиальными или неинтересными. Эти взгляды прежде всего не основывались на раздражающем отношении к личности как к коммунисту. Существовали и другие аспекты, которым Робинс уделял самое пристальное внимание. Ни один американец, давно знакомый с советской внутренней системой, не может без глубокого восхищения и сочувствия читать слова, с которыми Робинс пытался в 1919 году обратиться к сенатскому Комитету по судебной системе: «Как могло случиться, что пристальный интерес к Советскому Союзу и уважение к выдающимся качествам его лидеров обязательно должны означать симпатию к их идеологии или желание видеть их успешными в мировых революционных устремлениях?»
С другой стороны, Робинс обладал определенными личными особенностями, из-за которых ему было трудно вписаться в запутанную схему обязанностей и взаимоотношений, которая характеризовала официальное и полуофициальное американское сообщество России в то время. Совершенно непривычный к правительственным процедурам, он относился к ним с неприязнью. Он понятия не имел о той кропотливой точности, которая необходима для того, чтобы сделать общение между правительствами эффективным и полезным. Его концепция дипломатии носила глубоко субъективный характер, и взаимопонимание могло основываться на сверкании глаз или твердости рукопожатия. В состоянии экзальтированного и самоотверженного энтузиазма он страдал от неспособности найти с другими людьми золотую середину между крайностями от страстной преданности до мрачного недоверия. Описывая его внешность, современники сравнивали Робинса с американским индейцем того времени: длинные черные волосы, пронзительный взгляд и бесшумная поступь. Эти качества побудили Томпсона окрестить его Пантерой. С точки зрения эмоционального склада они были двойниками: энергичные, властные, подозрительные ко многим и чрезвычайно лояльные к единицам и харизматичные до последней капли. Будучи оратором, актером и сентименталистом, Робинс оставался человеком с характером огромной силы, с исключительной физической и интеллектуальной энергией и несомненно – идеалистом.
Принимая во внимание все сказанное и учитывая неблагоприятные обстоятельства, при которых в Россию прибыла Комиссия Красного Креста, Робинсу было очень нелегко наладить личные отношения с американским сообществом, да и он сам, вероятно, был мало в этом заинтересован. Защищенный своим статусом, он играл в одиночку как в обществе, так и по большей части – официально. Он уехал из России в 1918 году, оставив после себя длинный шлейф обид и подозрений среди официальных членов американского сообщества. Теперь, основываясь на имеющихся данных, уже нелегко оценить реалии, лежащие под слоем пыли этой старой вражды.
Робинс представлял собой характерную фигуру либерального движения Среднего Запада в годы, предшествовавшие Первой мировой войне, и, будучи таковой, разделял как сильные, так и слабые стороны этого социального явления. Робинса поддерживала его способность оставаться энтузиастом, искренность, непоколебимая уверенность, романтизм и непрекращающаяся любовь к действию. Тем не менее он страдал от присущего ему провинциализма, поверхностности видения исторической перспективы, неустойчивости и несбалансированности многих интеллектуальных подходов. Именно из этого фона он и черпал свой религиозный пыл и веру в человеческий прогресс; но также из этого фона он черпал и отсутствие сочетания терпимости и терпения к печальным условиям политического существования человека, делающие его карьеру фигуры в российско-американских отношениях бурной, одновременно эпизодической и, в конце концов, такой трагичной. Робинс был человеком, способным вызвать у своих друзей восхищение и преданность не менее сильные, чем подозрения и критические замечания, которые он вызывал у других. Поскольку в ходе этого повествования будет необходимо пересказать ряд резких слов, о нем сказанных, было бы справедливо закончить это упоминание о Робинсе примером чувства, которое друзья питали к нему до конца его насыщенной событиями жизни. В «Конгрегационалисте» от 27 октября 1932 года появилось следующее письмо от профессора Чарльза Э. Мерриама[18] из Чикагского университета: «Влиятельной и колоритной фигурой в Чикаго является Рэймонд Робинс, четверть века находившийся в эпицентре самых бурных событий в городе. Шахтер в Кентукки, удачливый искатель чистого золота на Клондайке, юрист и министр по профессии… Но прежде всего, пламенный оратор удивительной силы, полководец юмора, сатиры, нежности, эмоциональной привлекательности в их лучших проявлениях, он был и остается пылающим мечом во многих чикагских битвах. Обладая широкими демократическими симпатиями, неподкупной честностью и неукротимым мужеством, его клинок всегда был огненным кольцом, а его голос – трубным зовом во множестве битв».