Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить – незначительная мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что дует параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому-нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки – это добавит комизма, не хотелось бы.
Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер проветрил пустую голову, он был холодным и свежим, и я впервые за последнее время смог глубоко вдохнуть.
***
Два месяца назад случилось что-то непонятное – я вдруг почувствовал своё сердце. Как будто с него слезла кожа, обнажились нервы. Голые, они окунулись в кипящую кровь, возгорелись, выжгли кислород, и я задохнулся. Но это было не сразу, не с первого взгляда… И не со второго.
Два месяца назад расформировали спортшколу. В наш класс пришла новенькая. Я глянул на неё и ничего не почувствовал, просто опустил глаза под стол, где крутил на карандаше кассету с надписью «Кино». В плечо ткнулся острый локоть соседки.
– Димыч, смотри, нравится? – горячо зашептала мне в ухо Саблина.
Я ещё раз поднял глаза – да, красивая, необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щеках, чёрные, ехидные, глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, загорелая кожа над острым белым краешком лифа.
Сбоку от неё стоит классуха Аннушка с египетскими стрелками на сухих сероватых висках. Она смотрит на новенькую недобро, новенькая ей не нравится – слишком красивая, бесстыдно свежая.
В этом году у Аннушки отъехала крыша, мы все попали к ней под колпак. Как темнело, она выходила на охоту, рыскала по дискотекам, заглядывала в кафе и писала, писала, строчила перьевой ручкой на листочках в клеточку: кто, с кем, где, как целовался, как зажимался. Собирала фактики с хронологией, из них расписывала свои фантазии про тёмные углы и томные вздохи. Потом дёргала родаков, тыкала им своими каракулями в нос. Родаки реагировали по-разному.
На первом классном часу в этом году она тыкала алым ногтем в нашу рано повзрослевшую, по её мнению, компанию и шипела:
– Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!
А мы сидели и ржали, гордясь своим тайным знанием, пока недоступным многим одноклассникам. Отдам должное, хотя ничего я ей не должен, Аннушка ни разу не ошиблась, и ни у одного из нас спокойной жизни больше не было.
Новенькая рассматривала класс, классуха её, Саблина пихала меня в плечо.
– Ну Димас, ну как тебе? – не унималась она.
– А тебе?
– Ну, Ди-им, ну я ж не по девочка-ам, – закатив глаза, протянула Саблина. – Но ваще красивая, скажи? Такая… М-м-м…
Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.
– Саблина! – рявкнула Аннушка. Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, споткнулся о насмешливый взгляд, втянул в лёгкие её выдох. В этот момент я начал карабкаться на свою крышу. Саблина, ну какого хрена, а? Нормально жил…
***
Дома мама с поджатыми губами смотрит в экран со скуластой ряхой Демидова в тёмных очках.
– Где был? – спрашивает, не глядя на меня.
– Гулял.
– А, – мамин подбородок пошёл ямками – крайняя степень скепсиса. – Меня Анна Сергеевна вызывала.
– Зачем?
Вместо Демидова в телевизоре появился Лемох в шароварах с висящей до колен мотнёй.
«Ландон, гуд бай! У-у-у»
– Позвонила и говорит: «Приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына», – мама попыталась изобразить яростно-дрожащий голос Аннушки, но не слишком похоже.
Я вздохнул и откинул голову на спинку дивана. На зелёно-буром ковре выставил клешни лакированный краб, на потолке – мазки от валика, блестит в шестидесяти ваттах паутинка между желтоватыми пластмассовыми висюльками люстры.
– Пришла в школу, она мне блокнот свой тычет. Говорит: «Вчера на «Ивушке» ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста. По виду какая-то пэтэушница!».
А вот и источник паутины. С клешни краба спускается крошечный паучок-часик, он спокоен, ему всё равно, за ним следить некому.
– Я ей сразу сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую, а она: «Вы же понимаете, что это значит? Вы же понимаете, чем они занимаются?».
Бьёт Биг Бен, крутые парни в шароварах прыгают перед красной телефонной будкой, паучок спускается вниз, безразличный и ко мне, и к моим проблемам.
– Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.
Эти слова стоило б написать на табличке и тыкать мне её в лицо каждый день, чтобы не напрягать связки.
– Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось-то всего ничего!
Я посмотрел недоверчиво, как на человека, на умных щах сморозившего несусветную глупость.
– Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?
– Нельзя так говорить! Она всё-таки твой классный руководитель!
– Она озабоченная маньячка!
– Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!
– Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу!
Опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, ковра, краба, высасывающих воздух разговоров, голоса, из которого, как нитки из кресла, торчат обиды на моего «биологического папашу».
– Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.
Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.
– Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? – крикнула она мне вдогонку. – Такой же кобель, как папаша твой!
Я аккуратно закрыл за собой дверь, хлопать ей было бы слишком мелодраматично, и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок – плеер: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.
«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром…»
Кем угодно, где угодно, лишь бы подальше отсюда.
Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности. Глазами спрашиваю: «Что тебе?»
Показывает, чтобы снял наушники.
Не хочу, до смерти не хочу. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся моя жизнь.
«Вечер наступает медленнее, чем всегда,
Утром ночь затухает, как звезда.
Я начинаю день и конча-а-ю но-о-чь.
Два-а-дца-а-ть че-е-ты-ы-ре-е кру-у-га-а про-о-о-о-о-оч-ч…»
Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом, на кровати, лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох коричневого серпантина, а в нём – все четыре моих кассеты Sana c выпущенными кишками. Брат, выпучив глаза, бросил портняжные ножницы и с воплем «Мама, он дерётся!» выбежал из комнаты. Я поднял кассету с карандашной надписью «Кино», из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.
Стиснув кулаки, я вылетел за ним. Это не просто музыка, это моя глухота, мой бункер, моё убежище. Выбежал в коридор и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле с ногами мой младший братик и верещал: «А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!»