Можно было, конечно, устремиться за ними в сырую подземельную темноту и там завязать бой, но у пограничников Казарина была другая задача, посерьезнее погони за этими любителями сумрака и подвальных приключений…
В две короткие перебежки Казарин добрался до заваленных немцев, подхватил два "шмайссера", выпавших из рук, выдернул у старшего — брыластого унтера — из-за голенища сапога запасной рожок и, пригибаясь так, что коленками стучал себя по подбородку, переместился к самоходчикам, кинул им автоматы.
— Держите, мужики! Не кулаками же, если появятся фрицы, вам отбиваться!
Бой, пронесшийся по улице, переместился на два квартала, забитых дымом, к окраине, там, по одному из квадратов, отсюда невидимому, неугомонно молотила одинокая пушка — судя по всему, выковыривала из подвала упрямых автоматчиков, готовых сложить свои бестолковки за фюрера, не знающих, что фюрера уже нет — все, почил бесславно и вряд ли ему будет уютно на том свете. Пушка, судя по звуку, была наша, точно наша, противотанковая, — пропитанная солдатским потом, поскольку ее таскали на руках, сорокапятка.
Командир самоходчиков, горбоносый глазастый грузин, благодаря Казарина, вздернул над собой сжатый кулак — приветствовал на испанский манер… Видать, когда-то был в Испании.
Хотя война еще не кончилась, а пограничники уже работали, исполняли свои обязанности здесь, на передовой — надо было набросить сетку здесь и выловить сопревший мусор, который совсем не нужен Берлину завтрашнему, — задерживали эсэсовцев и армейских генералов, нацистских чиновников и партийных деятелей, и вообще военных, которые еще вчера держали в руках автоматы и поливали свинцом красноармейцев, а сегодня, переодевшись в штатское, старались просочиться на запад, раствориться в каменных кущах старых германских городов, уйти в небытие либо просто стать невидимыми.
У многих на руках была кровь, в первую очередь — кровь советских людей, и это спускать было никак нельзя: с каждым конкретным человеком нужно было разбираться отдельно.
Задача сложная, с одного раза ее не решить, вот Казарин и занимался, старался распутывать, расшифровывать рассказы задержанных, отделять зерно от плевел, а правду от вымысла. И смотришь, почтенный господин совсем не армейского возраста, наряженный в поношенный темный костюм — типичный интеллигент, преподаватель школы или музыкант из камерного оркестра, неожиданно оказывался гитлеровским адмиралом, командным сотрудником главного морского штаба. Бойцы Казарина только головами покачивали удивленно, и это было естественно.
Задерживали и других, прошедшей ночью, например, остановили двух эсэсовских фюреров, штандартенфюрера и оберштурмбаннфюрера, полковника и подполковника, которые, облачившись в комбинезоны строительных рабочих, на велосипедах пытались ускользнуть от наших солдат в пригороде Берлина.
Не получилось.
В те апрельские, а потом и в майские дни, группы пограничников можно было встретить во многих местах Берлина — и там, где еще шли бои и надо было одолеть последние очаги сопротивления, заставить немцев вскинуть "руки в гору", и в тех углах города, где стрельба уже не раздавалась.
В полдень по рации Казарину сообщили адрес еще одного пожелавшего спрятаться фюрера, совсем недавно командовавшего концлагерем, где преимущественно содержались советские военнопленные.
— Капитан, вы со своей группой находитесь ближе всех к этому деятелю… Постарайтесь проверить в ближайшие часы, не то есть подозрение, что он очень скоро снимется с якоря и будет таков. Обнаружится где-нибудь в Португалии или в Занзибаре в тамошнем немецком сообществе. Достать его оттуда будет очень трудно.
— Вас понял, — Казарин неожиданно рассмеялся и добавил: — Заказ принят!
С собою у Казарина была карта Берлина, еще довоенная, сорокового года выпуска, по ней выходило, что вначале надо было выйти на Шпрее, и уж по набережной, вдоль парковой зоны проследовать до Колеса обозрения, обозначенного на карте, но после жестоких боев вряд ли существовавшего, а там и до места обитания эсэсовца — теплого дивана, застеленного шотландским пледом, на котором этот нелюдь греет свои кости, — рукой подать.
— За мной! — скомандовал Казарин.
Как же все-таки по-разному ведет себя война в крупных городах… По маслянисто-плотной воде Шпрее плыли пустые снарядные ящики, какие-то коробки, разломанные стулья, тряпки, держась своего курса, ведомого только им, неторопливо проследовали два немца в тяжелой намокшей одежде, судя по бритым затылкам — фольксштурмисты, от воды тянуло ледяным холодом, будто на дне речном имелись большие запасы льда… Растает эта корка не скоро.
Серое весеннее солнце здесь светило ярче, чем в центре, — меньше было дыма, бензиновых шлейфов от горящей техники, рыжих хвостов огня, вырывающихся из окон зданий…
Здесь через черную обугленную землю на поверхность кое-где уже пробивалась зеленая трава — в Берлин пришла весна, теплая, нежная пора года, которую никакой огонь не мог выжечь из жизни.
Комендант лагеря обитал в просторном каменном особняке, рассчитанном на две семьи, — в доме имелось два входа, двери черных входов находились в тыловой части особняка, выводили в небольшой садик, благоухающий белыми яблоневыми и грушевыми цветами. Казарин послал сержанта Баринова в этот аккуратный весенний садик, очень уж безмятежный, чужой для горящего Берлина, для подстраховки — это с одной стороны, а с другой — чтобы знать, что происходит в этом особняке в его невидимой части.
В особняке было тихо. Одна половина его пустовала — хозяева явно сбежали, как только наши части подошли к Берлину; во второй половине кто-то жил, на что указывало несколько примет, в частности, за плотными шторами, раздвинутыми на четверть, был зажжен электрический свет.
Казарин первым направился в обитаемую половину. Раз был свет и в особняке горели лампы, значит, и дверной звонок работал… Он нажал пальцем на игриво поблескивавшую черную кнопку, похожую на птичий глаз.
Портьера шевельнулась, раздался щелкающий звук, словно бы в доме кто-то взвел затвор тяжелой винтовки — английского бура, например, Казарин насторожился, протянул руку к кобуре пистолета, но входная дверь в это время открылась и в проеме показалась изящная женщина с настороженными светлыми глазами.
— Вам кого? — спросила женщина.
— Мне нужен хозяин семьи, — неопределенно сообщил Казарин.
— Хозяина нет дома, — довольно спокойным голосом проговорила женщина, удивленно приподняла одну бровь.
— Он ваш муж?
— Да, — голос женщины сделался еще более удивленным, — муж.
— А где он? — спросил Казарин.
— На работе.
Настала пора удивляться капитану, он неожиданно ощутил себя в неком ином измерении, совершенно фантастическом, не имеющим никакого отношения к дымным реалиям нынешнего Берлина, к пальбе и грохоту, к визгу мин, — здесь словно бы кончилось то, что можно было справедливо назвать адом, царил другой климат и был другой воздух.
Интересно, на какой же работе находится сейчас комендант лагеря советских военнопленных? Обучает своих подопечных пыткам? Или старается погасить незатухающие печи лагерного крематория, несколько лет подряд работавшие бессменно, как мартеновские установки?
Казарин почувствовал, как внутри у него что-то нехорошо сжалось, а в горле возник холод.
— А где работает ваш муж? — ровным, каким-то деревянным голосом спросил капитан, ничего в нем не дрогнуло, ни одна жилка.
— Муж? Он мясник.
— Он-то нам как раз и нужен. Для него есть хорошая работа: нужно забить восемь голов скота, необходим опытный специалист, чтобы скот не только зарезать, но и толково разделать. Вашего мужа нам как раз рекомендовали… Мы бы заплатили мясом.
— О-о, мясо, — женщина оживилась, сняла с вешалки легкую летнюю куртку, натянула ее на плечи — на улице было тепло. — Мясо — это зер гут.
Что такое "зер гут", в Германии знали хорошо, хотя в жизни в последнее время с этим сталкивались редко.