У снесенной танковыми траками жидкой железной ограды метро валялось несколько мертвых эсэсовцев в мятой полевой форме мышиного цвета… Было такое впечатление, что они попали в некую стальную молотилку, которую, собственно, и заслужили, и теперь по этим неподвижным, уже начавшим деревянеть телам можно было судить, что ожидает тех, кто когда-то размашистым хозяйским шагом шагал по нашей стране и поливал свинцом беззащитных людей — стариков, женщин, детей. Думали ль когда-нибудь эсэсовцы о том, что их ждет такой конец?
По довоенной профессии Казарин был юристом, преподавателем института в Рязани, в апреле сорок первого года партийным решением был направлен в пограничные войска, времени с той поры прошло немало, но он и ныне очень часто судил о многом, что происходило с ним лично, с его окружением, с позиций юриспруденции — науки, словно бы специально подложенной, даже, если хотите, подстеленной, под практику для подкрепления.
Даже здесь, в горящем Берлине, их пограничный полк, помимо боевых задач, которые стояли перед ним, выполнял еще и задачи, скажем так, правоохранительные, старался, чтобы в дыму и суматохе не могли исчезнуть военные преступники, не было мародерства и расправ, грабежей, насилия, актов мести, которые могли бы иметь место над немцами — ведь среди наших солдат было немало таких, чьи семьи перенесли оккупацию и хлебнули германского лиха под завязку, поэтому желание рассчитаться за прошлое было вполне объяснимо.
Семеро эсэсовцев, валявшихся около хлипкой оградки метро, будь они живыми, были бы обязательно задержаны солдатами капитана Казарина: такие люди должны были держать ответ не только за то, что. они сделали, но и даже за форму, которую они носили. Судя по тому, что творили эсэсовцы на нашей земле, когда заняли ее, ни один из них — ни в черной форме, ни в мышиной — не должен соскользнуть с широкой скамьи, до лакового блеска вытертой задами подсудимых.
Этих людей надо обязательно отдавать под суд — всех! — и была бы воля Казарина, он привлек бы к суду даже мертвых: слишком много эсэсовцы нагрешили…
Полк уже успел обозначиться в Берлине во многих местах. Вместе со штурмовыми группами пограничники брали Рейхстаг, ядовито дымившийся после обработки его артиллерией, выдвинувшей свои стволы едва ли не на прямую наводку, дрались с эсэсовцами в тесных, плотно забитых мебелью коридорах, в комнатах, обитых дорогим деревом, в залах…
Кстати, один из коридоров был густо застелен, буквально засыпан немецкими орденами — Железными крестами. Здесь же валялись и гладко обтесанные, покрытые лаком ящики, в которых эти кресты хранились. Было впечатление, что какой-то шустрый немчик решил подобрать себе орденок покрасивее, потяжелее да поярче, но подобрать не успел — стволы советских пушек обагрились огнями выстрелов, артиллерия начала ярусами обрабатывать Рейхстаг.
Улицы быстро оказались забиты горелой техникой, перевернутыми машинами, танками со скрученными набок башнями, разбитыми орудиями, засыпаны пустыми почерневшими гильзами, битым кирпичом, рваным железом, вывернутой из земли брусчаткой, проехать по таким улицам можно было только на гусеничной тяге.
Бойцам Казарина удалось даже побывать в кабинете самого Гитлера — тихом, пахнущем какой-то странной химией, с дорогими золотоперыми ручками, воткнутыми в гнезда письменных приборов, с листами жесткой, хрустящей, очень тонкой бумаги, украшенной водяными знаками с изображениями свастики, и десятком тяжелых телефонных аппаратов. Надо полагать, таких кабинетов у фюрера было в Берлине несколько.
Не верилось, что здесь мог находиться Гитлер, пользоваться ручками и телефонами, у Казарина даже виски защемило от ненависти к этому человеку.
Да и был ли Гитлер человеком, кто скажет?
Сержант Баринов засек немца, выскользнувшего из-за лаковой, в нескольких местах посеченной осколками двери, кинулся за ним и, сбивая с ног, с ходу двинул его прикладом автомата по хребту.
Оказалось — офицер из охраны самого фюрера… Остался без работы и начал метаться. Офицера заволокли назад в кабинет, оказавшийся личной комнатой Гитлера с туалетом и умывальником.
— Тьфу! — поняв, куда они попали, отплюнулся сержант и на всякий случай поставил свой ППШ на предохранитель — не то ведь такого шустрого бегуна можно легко подстрелить, шустрики эти очень часто сами нарываются на пулю.
Стрельба, раздававшаяся совсем недалеко, за стенами здания, неожиданно стихла, воздух в тиши этой словно бы остекленел, сделался твердым.
Казарин вспомнил, что утром был разговор: гарнизон Берлина вот-вот выбросит белый флаг. Вообще, если бы не эсэсовские части, он давно бы его выбросил. Но что есть, то есть. Каждая минута боев в Берлине — это обильно пролитая кровь, смерть людей, которые могли бы жить, работать, радовать других и радоваться сами, но нет — гигантский молох увеличивает счет жертв, ищет их и находит. Правильно сделал сержант, что плюнул на пол этой комнаты, — лицо у Баринова нервно дернулось, застыло, возле губ образовались морщины, разом состарили лик сержанта.
Эх, война, война… Что же она, зар-раза, со всеми нами сделала?
Тишина продолжалась недолго, да и относился к ней Казарин всегда с опаскою, она способна была завязать все, что имелось у человека внутри, в один узел, сделать его каменным, от недоброго ожидания иной боец мог вообще окаменеть — целиком, и если немцы не капитулировали, то и тишины никакой не надо…
Словно бы отзываясь на мысли, болезненно роящиеся в голове капитана, парализующая тишь внезапно взорвалась, пространство загрохотало вновь, свои лютые песни запели не только автоматы, выползшие откуда-то фольксштурмисты сделали несколько гулких, сопровождаемых паровозным шипением выстрелов из фаустпатронов, с пушечным лязганьем невдалеке загрохотал тяжелый крупнокалиберный пулемет.
Как бы там ни было, капитуляцией берлинского гарнизона пока не пахло.
Уличное пространство было затянуто лохматым маслянистым дымом: горели сразу три танка, два немецких и один наш — старая, помятая самоходка, подпаленная, похоже, фаустпатроном. Экипаж самоходки выбрался из машины и укрылся за каменным корпусом электроподстанции.
Впрочем, по размерам этот темный, пропахший порохом домишко больше походил на платяной шкаф, чем на промышленное здание, и уж совсем не походил на корпус электроподстанции…
Неожиданно из подвального лаза выполз один немец, испачканный красной кирпичной пылью, за ним второй, Казарин понял, чем все это может пахнуть, и внезапно охрипшим голосом скомандовал своей притихшей от осознания того, где она находилась, группе:
— За мной!
Конечно, и в кабинет Гитлера, и в коридоры, заваленные мебелью и засыпанные орденами, они уже вряд ли когда попадут — как только закончатся городские бои, тут и смершевцы появятся, и разведка, и штабные офицеры — разный люд будет топтаться, а тех, кто с ходу, с боем брал бронированные бункера фюрера, отодвинут в сторону, и капитан считал это правильным, поскольку дело переходило уже в плоскость государственных интересов — высшую, так сказать, ступень политического бытия, если же пускать всех, то очень скоро затопчут все следы, ничего, кроме пыли и кирпичной крошки, не останется.
А немцы выдавливались из подвала, будто червяки из навоза, шустро, один за другим — судя по всему, прошли по подземным коммуникациям, по лазам, пахнущим гнильем и туалетными стоками.
— Баринов, на правый фланг! — скомандовал капитан, сам с тремя бойцами выдвинулся влево: надо было прикрыть самоходчиков, с пистолетами "ТТ" против немецких "шмайссеров" они долго не продержатся. — Когда же вы успели наплодиться в таком количестве? — воскликнул Казарин и одной точной очередью слизнул край червячьей цепочки.
Немцы попадали на землю и через несколько мгновений, поняв, что вряд ли они сумеют здесь пробиться на волю, в ближайший лес, поспешно начали вдавливаться назад, в свой подвал, — иначе не спастись. Вылазка на свежий воздух обошлась им в полдесятка трупов.