Поняв, что он ждет ответного чувства, я испугалась. Мне вдруг стало ясно, что, несмотря на все таланты и достоинства Вернона, мне он даже едва ли нравится, и, уж конечно, никогда не смогу я испытывать к нему чувства более нежного, чем дружба. Я упрекала себя за неблагодарность, стыдилась своего малодушия. Увидев, что я борюсь с собой, он сделался воплощением смирения: о да, большего он и не заслуживает – он будет счастлив, если я останусь для него сестрой – пожалею, не прогоню… Я согласилась, и мы вернулись к прежним отношениям.
Возможно ли описать, с каким утонченным искусством, с каким поразительным тщанием он опутывал меня своей сетью? Сперва он добился того, что я согласилась выслушать его признания, затем рассказом о своих страданиях пробудил во мне жалость – с таким красноречием он описывал свои муки и превозносил мои достоинства. Он просил так мало, был так кроток и смирен – однако не оставлял меня в покое и не выпускал из рук своих завоеваний. Забытая дядюшкой, неведомая остальному миру, я легко поддалась уловкам Вернона. Каждый день он возобновлял свои ухищрения, замечая и умело используя мои слабости. Страх поступить дурно, боязнь причинить другому боль, желание остаться незапятнанной – все это, быть может, и добродетели; но, преувеличенные и искаженные естественной самонадеянностью и наивностью юности, они сделали меня легкой добычей. Наконец Вернон вырвал у меня обещание выйти за него замуж, как только я достигну совершеннолетия. Это представлялось мне единственным способом доказать мою чувствительность и чистосердечие. Тем с большей готовностью дала я слово, что восхищалась его талантами, полагая, что он заслуживает лучшей жены, а в недостатке у себя любви видела порок, за который обязана Вернона вознаградить. Признаюсь, опрометчивость неискушенной юности заставила меня даже скрывать свое истинное равнодушие к нему: вот почему, когда, получив от меня обещание, он на неделю уехал, я с готовностью согласилась вступить с ним в переписку, и письма мои были полны изъявлений привязанности. Писать о том, чего не чувствуешь, оказалось гораздо легче, чем изъяснять на словах; я рада была, что могу без труда для себя выказать благодарность и дать знать, что понимаю его чувства. Он предложил держать наше обручение в тайне, и я охотно согласилась, ибо секретность избавляла меня от необходимости проявлять несуществующую страсть. В ответ на эту просьбу я попросила его на время уехать. Его немедленное подчинение смутило и опечалило меня – и все же я была рада его отъезду.
Не хочу быть несправедливой: у Вернона имелось немало пороков, но холодность в их число не входила. Горячность и страстность, присущие его природе, удивительным образом сочетались с расчетливостью в обдумывании своих замыслов и с беспримерной настойчивостью в их исполнении. Еще не видя меня, он задумал овладеть мною и моим состоянием. Однако такова была сила его страстей, что он попал в собственные сети; корыстный замысел превратил его в раба любви – любви к девушке, которую он презирал! Он отдался своему влечению – и тем вернее достиг цели. Я опрометчиво дала ему в руки такое оружие, о каком он и мечтать не мог. В случае, если (как он справедливо опасался) я пожелала бы отречься от своего слова, письма мои свидетельствовали бы против меня. То были несомненные письма невесты к жениху: нежности, быть может, им недоставало, но этот пробел возмещался неоспоримыми свидетельствами наших взаимных обязательств. Получив в руки такое оружие, он вернулся. Я об этом не жалела, ибо начала уже тяготиться уединением. Приезд Вернона оживил во мне чувство, что судьба моя решена, а его общество скрасило монотонную жизнь в «Буковой Роще».
Наступило Рождество; вернулся дядюшка, и дом наполнился гостями. Тут-то и проявились темные стороны Вернонова нрава! Жених мой оказался ревнив, как итальянец. Вечно угрюмый, он сторонился общества и бежал от развлечений. Видит Бог, печаль, тяжко лежавшая на сердце, не позволяла мне предаваться бурному веселью; однако я не хотела огорчать дядюшку и полагала, что не вправе омрачать радостный дух праздника; прибавьте к этому упругий дух юности, от мрачных и таинственных бесед с Верноном легко и свободно переходивший в более созвучную ему атмосферу беспечной дружеской болтовни. Теперь кузен увидел меня такой, какой не видывал прежде – веселой, живой, беззаботной. Ядовитая злоба охватила его душу. Он упрекал, порицал, сделался надо мной надсмотрщиком. От природы нежная и робкая, тщетно возмущалась я его несправедливостью; он возымел надо мною полную власть. Однако, хоть я и подчинилась надзору Вернона, душа моя восстала против него, и в сердце начало расти отвращение. Я жестоко упрекала себя за неблагодарность и старалась быть к нему добрее, чем прежде. Но, увы, и внутренняя борьба, и внешние проявления чувств вели к одному – я все более и более удалялась от своего кузена-возлюбленного.
Гости раскланялись. Дядюшка уехал в город. На прощание он выразил надежду, что я смогу к нему присоединиться, как только леди Хит, вернувшись, станет моей компаньонкой. Но я более, чем когда-либо, не стремилась в Лондон. Связанная словом, желая сохранить верность кузену, я не хотела подвергать себя искушению знакомства с другими мужчинами, из которых кто-нибудь, пожалуй, может меня привлечь. Кроме того, память об отце была еще свежа, и я не собиралась показываться в обществе, пока не минет год траура. Вернон сопроводил отца в город, но почти сразу вернулся к нам. Казалось, жизнь потекла по-прежнему; однако суть ее изменилась. Он все мрачнел – я не находила покоя. То я мысленно обвиняла его в тяжелом нраве и тиранстве, то, прочтя в собственном сердце равнодушие, в себе самой видела причину недовольства Вернона. Добротой и лаской я старалась вернуть его расположение – и до некоторой степени преуспела.
Однажды в «Буковую Рощу» неожиданно приехал сэр Ричард. Он, казалось, удивился, обнаружив здесь Вернона: какая-то забота, даже тревога омрачила его всегдашнюю беспечность. Он сообщил, что со дня на день ожидает Клинтона и что немедленно по приезде привезет его сюда, в Хэмпшир.
– На празднование моего рождения? – с сардонической улыбкой спросил Вернон. – Ведь в пятницу я стану совершеннолетним.
– Нет, – отвечал его отец, – так скоро он не приедет.
– Мне такой чести не окажут, – заметил Вернон. – Помнится, совершеннолетие Клинтона было отмечено пышным празднеством: еще бы, он же старший сын!
На эти язвительные слова сэр Ричард ответил быстрым взглядом, и неописуемая боль исказила его лицо.
– Ты останешься здесь до Рождества? – спросил он наконец.
Вернон хотел ответить уклончиво, но Марианна воскликнула:
– О да! Теперь он отсюда не выходит!
– Что-то ты вдруг так полюбил «Буковую Рощу», – продолжал отец. Обращаясь к сыну, он не сводил глаз с меня, и я почувствовала, что не только щеки, но и виски мои, и шея запылали румянцем.
Чуть позже я увидела дядю на аллее, обсаженной кустарником; он был один, и зная, как мучителен для него недостаток общества, я сочла своим долгом составить ему компанию. Приблизившись, я с удивлением заметила, что улыбчивое лицо его осунулось и потемнело, словно от тяжкой заботы. Он увидел меня, и нахмуренные брови его разгладились; он повел разговор о Лондоне, о моем старшем кузене, о том, как надеется, что я поборю свою робость и соглашусь будущей весною выйти в свет. Вдруг он прервал свою речь и, пристально вглядываясь в меня, заговорил совсем иным тоном:
– Прости, милая Эллен, если рассержу тебя своим вопросом: но я твой опекун, твой второй отец, не так ли? Итак, не сердись, если я спрошу, чувствуешь ли ты влечение к моему сыну Вернону?
Природная честность немедля подсказала мне ответ, однако тысяча чувств, необъяснимых, но мощных, заставили слова замереть на устах. Я, запинаясь, пробормотала:
– Нет… думаю… он мне нравится…
– Но ты его не любишь?
– Что за вопрос, дорогой дядюшка! – смутившись, отвечала я.
– Вот как? – вскричал сэр Ричард. – И что же, он добился успеха?