Теперь для него все суета сует. Он осознает для себя, что без устремления «души к ее лучшему совершенству, не в силах я был двигаться ни одной моей способностью». Постепенно чувство внутренней инквизиции начинает одолевать его. Но пока внутренним взором оглядывается он вокруг себя, своих друзей, которые ждали его «как мессию, в уверенности, что я разделяю их мысли и идеи… Жертвовать мне временем и трудами своими для поддерживания их любимых идей было невозможно, — …во-первых, я не вполне разделял их…, во-вторых, мне нужно было чем-нибудь поддерживать бедное свое существование…». Его душа изнывает, раскрепощает страсти с страданию и размышлению, в котором он вовлекается в первобытное чувство свободы, творящейся внутри него самого как зрелости личности, отдающей отчет за свои поступки только себе самому и…Богу.
Литературная критика могла оказать содействие успеху «Мертвых душ» в публике. Не завязывая никаких личных дружеских отношений с Белинским, Гоголь в кругу своих петербургских знакомых устраивает на прощание перед отъездом ко «Гробу Господню» встречу с этим полезным для него критиком. Разговор ни о чем. Из чего сейчас же делаются выводы, что Гоголь неискренний человек, и верить ему нельзя.
А худощавая, длинноволосая невысокого роста фигура с большим тонким носом в потертом черном сюртуке, вычитывая рекламу на плохом французском языке с резким итальянским акцентом перед отъездом в Иерусалим развлекалась вместе с художником Брюлловым вырезыванием по заказу собственных силуэтов с оплатой в один серебряный рубль, путешествуя в вагоне железной дороги из Царского Села в Петербург.
В начале июня 1842 года в типографиях Петербурга идет набор четырехтомника произведений Гоголя, наборщики набирают в день «по шести листов». Гоголь полагает, что «четыре тома выйдут непременно к октябрю», его волнует тот факт, что экземпляр «Мертвых душ» еще не поднесен царю. Четыре тома… Свет слова, проникающий до последних глубин, мощный язык уже не малороссийских творений, ясность, сверкающая в каждом слове, множество мелких пузырьков афоризмов, возбуждающие кровь шампанским сюжета, напоенного солнцем, вином, югом Италии взрываются вихрем русской сущности, связанной, подавленной волею нравственного оправдания, надеждой томительного смысла и… неоплодотворенностью чувства, источник которого улавливается только в интонационной музыкальности фраз самого произведения, в котором идут разговоры «доедет до Москвы колесо» истории или «только до Рязани». Нервные волокна автора пронизывают всю интонацию его стиля, всю силу его жизненного языка, в котором звуки, штрихи мысли обретают обороты гармонической иронии прозы, а знаки препинания обретают смысл оркестровых пауз.
Но Гоголь уже в другом мире. Его ждет Иерусалим. И он, 33-х лет от роду, поучает С. Т. Аксакова, которому уже пошел шестой десяток, словами назидания: «Крепки и сильны будьте душой, ибо крепость и сила почиет в душе пишущего сии строки…». С каждым днем и часом душа его обретает свет и торжественность…
И в этом состоянии для него первый том «Мертвых душ» похож «на приделанное губернским архитектором крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах». Это чувство религиозного благоговения перед высшими силами, позволившими ему одолеть первый том «Мертвых душ», теперь для него, Гоголя, становится и внутренней и внешней формой заботы дать своему народу возможность пить непосредственно из чистого источника священных книг. Но лишь Господь располагает, а человек с его домыслами и предположениями свободен в своих действиях, влекущих его к познанию тайн бытия, но этот путь имеет столько углов и закоулков, в которых никакая нить Ариадны уже не может помочь, кроме как сам себе человек в своем жизненном инстинкте, утверждающем добро и здравость мысли, а не умыслы лжи и зла в их черствой и эгоистической невежественности. И этот кремнистый путь стяжания Духа в себе самом начинает приходить у Гоголя пока еще только в разверстые уста затравленного Вия, веки которого опущены, но вот-вот поднимутся сами и взглянут на читающего псалтырь автора «Мертвых душ», псалтырь, которым хочет одарить русское общество автор, даже не замечающий, что сама ткань художественного произведения своей языческой силою есть прямая иллюстрация Бога, а не безбожия. Но всякая ли тварь с обточенными о камень литературы зубами, скулящая молитвы и призывающая в свидетели Господа, вещает народу от бога? Жар мыслей охватывает Гоголя, зарево литературных окон, освещенное его друзьями и врагами, фиксирует с этого момента все перепитая его души, поступков и, пережевывая их по своему, вкушая от крови Спасителя «вселяют рознь» среди почитателей великого писателя русской земли только в силу обретаемой им свободы совести, совести, очищающей его душу настолько, что он даже не замечает своего нравоучительного тона, когда советует читать С. Т. Аксакову известную работу Фомы Кемпийского «О подражании Христу».
Но вышедшее из-под пера живет. И как водится, живет своей самостоятельной жизнью независимо от автора и его новейших устремлений тела и духа. «Мертвые души» даже летом расходятся живо и в Москве, и в Петербурге. И Погодину уже отдано 4500рублей, да и остальные получают свои деньги… Гоголь интересуется критикой, поступающей на первый том «Мертвых душ». Требует от С. П. Шевырева по этому поводу писать, смело критикуя автора, «жаждущего узнать все свои пороки и недостатки». Критика придает ему крылья. Даже критика Булгарина по его мнению освежает его. Распродажа 5000 экз. сочинений Гоголя в 4-х томах сопровождается темными спекулятивными операциями, на которых нагрели руки не только книгопродавцы, но и некоторые из друзей Гоголя. А Гоголя в Риме в это время интересуют ослы, которых он здесь называл самыми умными животными да растения, из которых им составлялся гербарий. В это время он бодр и оживлен, но чувство «сопричисленности» не покидает его и чем глубже он вспоминает случай, имевшие место в его жизни, тем глубже видит «чудное участие высших сил во всем, что ни касается» его. В это время все его существо реализует в себе анализ написанных им литературных не столько произведений, сколько самих строк, ведущих его ввысь звучания истины, усматриваемой им в самих бесконечных переделках его произведений, переделках, производящих «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа». Непрестанная охота самоанализа о том, что он работает «вследствие… глубоких обдумываний и соображений», ведущих к успеху его работы, вне которой нет его жизни, так как его искусство и есть его жизнь, прерывается весьма рациональными предложениями к друзьям (Погодину, С. Т. Аксакову и Шевыреву), от которых он «требует жертвы»: «Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них… Прежде всего я должен обеспечен быть на три года. Это самая строгая сметая бы мог издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествие и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб. Мне нужны, по крайней мере, 3500 (рублей)». Погодин на это заявление Гоголя «мутил всех ропотом, осуждением, негодованием». Аксаков с протянутой рукой бросился занимать деньги под рассказы о тяжелом положении автора «Мертвых душ». Заводчик Демидов не дал ни копейки. Но его супруга, к которой тут же метнулся добрый Сергей Тимофеевич, «вспыхнула от негодования и вся покраснела», отвалив всю требуемую сумму наличными. На что ее супруг только и мог сказать: «это ее деньги, она может ими располагать, но других от меня не получит». Деньги были доставлены в Рим. Иванов приносил в кармане горячие каштаны, у Языкова всегда была бутылка «алеатико», у Гоголя в кармане всегда водились «довольно сальные» анекдоты. Вечер начинался каштанами с прихлебами вина, но сопровождался большей частью молчанием присутствующих. И Гоголь в полном праве мог писать Данилевскому в 1843 г.: «живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною».