Положение Гоголя в этот период времени действительно оставляло желать лучшего. В Петербурге он не мог издерживать менее ста рублей в месяц: «сумма, с которой бы никто из молодых людей не решился жить в Петербурге», — по его словам. Сюда он не включает денег, следующих на платье, на сапоги, на шляпу, перчатки, шейные платки и тому подобное, — «чего наберется не менее как на пятьсот рублей» серебром. Вот почему он настоятельно просил присылать ему из дома собранные домашними стародавние и старопечатные книги, древние монеты, а «особливо стрелы, которые во множестве находимы были на Псле», которые и передавались им П. П. Свиньину издателю «Отечественных Записок», где в 1830 г. выходит «Вечер накануне Ивана Купала», — повесть, рассказанная дьячком Покровской Церкви. Гонорар Гоголя за эту повесть неизвестен, поскольку, по словам его товарищей, «…он умел сообразить средство с целью, удачно выбрать средство и самым скрытным образом достигать цели». Товарищи же желали, чтобы их визави был настолько прост и доступен, чтобы можно было самим вручную посчитать число пар чулок в его гардеробе, а уж о копейках, которыми «все и везде можно было бы прошибить» и говорить нечего.
Одним словом, эти, относительно короткие годы безвестности Гоголя, уже свидетельствуют о внутреннем одиночестве души и уединения со своими мыслями, принятии решений и совершении поступков, которые оправдываются поиском самого обыкновенного пропитания, погруженности светлого гения духа в белые петербургские ночи с их промозглой влажностью и неуютностью, отсутствием аппетита, утомляемостью, припадками геморроя, ознобами, запорами, отказами от всех необходимых потребностей и требованием «от маменьки вспомоществования» на жизнь и постоянными укорами себя, «почитающего причиной всех горестей и беспокойств дорогой маменьки».
А «маменька» сообщает своему родственнику, что «Никоша еще не выучился расчетливо жить. Главный его расход на книги, для которых он в состоянии лишиться и пищи».
Дельвиг как издатель «Северных цветов» и «Литературной газеты», где были напечатаны «главы из исторического романа с действующим лицом — миргородским полковником П. Глечиком», да статьи Гоголя «Женщина», «Учитель», надоумили издателя познакомить Гоголя с Жуковским. Последний же, сдал молодого человека на руки Петру Александровичу Плетневу, издателю, но и инспектору Патриотического Института императрицы, где и исходатайствовал для Гоголя место старшего учителя истории.
С этих пор Гоголь-Яновский уже просто Гоголь, а «Яновский только так, прибавка, ее поляки выдумали».
К этому времени Гоголь уже формулирует «особенности русского» правописания: «Выучить писать гладко и увлекательно не может никто; эта способность дается природой, а не ученьем».
Но уже в это время «он любит науки только для них самих и, как художник, готов для них самих подвергать себя всем лишениям». Это трогало и восхищало Петра Александровича, который и представил Гоголя Пушкину в 1831 г. «Страсть к педагогике привела его под мои знамена. Жуковский от него в восторге», — писал Пушкину Плетнев. Но именно в качестве преподавателя Гоголь не отличался большими достоинствами. Смотрел на эту свою работу как на обязанность, а не как на цель своего существования, поскольку мало-помалу литературные занятия отвлекли его от однообразных трудов учителя. Когда он «сочинял», то писал сначала сам, а потом отдавал переписывать писарю, так как в типографии не всегда могли разобрать его руку. В это время его дядьке Якиму часто приходится бегать в типографию на Б. Морскую, иногда раза по два в день. «Прочтет Николай Васильевич, вписывает еще на печатных листах, тогда несешь обратно», — говаривал Яким грустно.
А автор «за деньги» продолжал для прокормления развлекать слабоумного сына Васеньку Александры Ивановны Васильчиковой, у которого он был учителем, где, сидя на старомодном обтянутом ситцем диване под темно-зеленом абажуром, своими длинными худыми руками, перебирая рукописные листы, читал Васильчиковой и ее приживалкам про украинскую ночь: «Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете…» — и в его голосе дрожали едва уловимые оттенки насмешливости, а серые маленькие глаза его добродушно улыбались, и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами… А в это время на коленях у него полулежал Вася, тупо глядя на большую, развернутую на столе книгу, и в промежутке между своим чтением Гоголь указывал своим длинным, худым пальцем ребенку на картинки и терпеливо повторял: «Это барашек — бе-е-е».
В сентябре 1831 г. появляется в свет первая часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Состоялось знакомство с пасечником Паньком Рудым. Но лукавая физиономия автора этого произведения вызывает у окружающих недоверие к этому малороссиянину.
И только Пушкин, всегда холодно и надменно обращавшийся с людьми мало ему знакомыми, не аристократического круга и с талантами малоизвестными, был очень внимателен к Гоголю, у которого уже в это время начинается переменчивость в настроении души. Сверхчувствительность его нервов, на весах которой всякая едва вибрирующая клякса жизни, для других дремлющая глубоко под порогом осознания самой этой кляксы, становится шаг за шагом корнем всех его страданий и в то же время сущностью его гениальной способности в оценке физиономий, поступков и явлений, окружающей его жизни, призма которой преломляется уже в это время особым образом в нем самом и требует от него величайшей осторожности в разговорах, поступках и знакомствах. Но именно как раз этого и не хватало ему в силу провинциальности его образования и французской изощренности того общества, в котором ему по форме его теперешней социальной жизни приходилось вращаться. «Хохлатское и плутоватое» становится первичной мерой восприятия автора «Диканьки», в которой Загоскин, уже успевший сколотить капиталец из своих литературных произведений и даже обзавестись приличным поместьем, «находил везде неправильность языка и даже безграмотность». По мнению же Сергея Тимофеевича Аксакова, впервые минуты знакомства, он увидел в Гоголе «что-то отталкивающее». И только развеселая легкость беседы С. Т. Аксакова о том, «что у нас писать не о чем», прерванная Гоголем словами: «…это неправда. Комизм кроется везде. Живя среди него, мы его не видим…», — озадачили автора будущей «Семейной хроники». Но, если круг признанных литераторов и должностных лиц того времени рассматривали личность Гоголя «по одежке»: «большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали ему совсем другую физиономию, а пестрый светлый жилет с большой цепочкой» свидетельствовали о его «щегольстве», то в безвестном и уединенном круге «своих приятелей», где он был добродушен, весел, «сохраняя невольный оттенок чувства своего превосходства и значения» были уже составлены все элементы мнения о его богатой натуре, способной, «не исключая хитрости и сноровки, затрагивать наиболее живые струны человеческого сердца». Грустная ситуация, когда молодой автор, явно подающей надежды на поприще отечественной литературы, еще брызжущий здоровым юмором и многоглаголанием, рождающими радость, уже становится объектом молота и наковальни, где и новые и старые друзья примеривают свои грязные калоши на сердце лучшего друга, которыми они готовы при случае и без всякого случая уже потоптаться всласть, уже помять этими самыми калошами сердце «собинного друга». Эти тонкие намеки, эти полу-объяснения с друзьями, эти метеорологические явления сырости Петербурга, да и Москвы тоже, приводят уже к атмосферному напряжению души, чувствующей электрические импульсы замечаний, взглядов, слухов, ужимок, от которых нервы обретают мятежный режим природы. И внутреннее чувство неустроенности превращается в неудержимое желание перемены мест, понижение жизнеспособности всех его органов вплоть до кишечника. А в это время уже практически нет возможности повышать свое образование. И Шекспир, Гете, да и вообще немецкая литература, почти не существовали для него, а за Мольера он принялся только после строгого выговора, данного ему Пушкиным за небрежение к этому писателю. Но страсть, которая составляла истинное нравственное выражение его физиономии, формировалась уже тогда в преследовании темных сторон человеческого существования. Этот род одушевления составлял уже тогда существенную часть его нравственной красоты. Именно в это время в одиночестве мыслей и на примере своих друзей он, вдруг, осознает, что пламя любви «обратило бы его в прах в одно мгновенье; он силился бы обратить его в настоящее и был бы сам жертвой такого усилия». У него нет любимых спортивных занятий, и лишь игра в бильярд как-то отвлекает его от каких либо занятий вообще. А в это время духовная жизнь продолжается, непостоянство нервов не остаются неподвижными, в подсознании формируются гениальные способности к оценке глубинных психологических отношений между людьми, на фоне тех же, казалось, незначительных приемов, которые пока воспринимаются окружающими как беззлобный юмор. И даже гениальный Пушкин полагает (только и всего!), что в «сказке» Как Ив. Ив. поссорился с Ив. Тимоф. (так у Пушкина. — С. К.) «все очень оригинально и смешно». Но жизнь кипит в Гоголе: «Труды мои… вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество. Я совершу!..».