Литмир - Электронная Библиотека

Это была самый первый прогон на сцене спектакля, руководимая мною. И мой первый триумф, чего я никак не ожидал.

Я закончил мою речь. Несколько мучительных секунд актеры молча переваривали услышанное. И вдруг раздались восторженные аплодисменты. Что в моих ремарках так понравилось моим коллегам? Я всего только проанализировал пьесу. Я лишь попытался изложить в духе Шекспира мои собственные о ней представления. Правда, при этом, справедливости ради должен признаться, у меня не было никаких задних мыслей. О том, что в действительности происходит вокруг нас, я, признаться, и не думал. Более того, я все еще пребывал в иллюзорном пространстве "Двадцать Первого Века". Конечно, теперь уже не абсолютно, не слепо, а с некоторыми оговорками. Однако мне и в голову еще не приходило проводить какую-либо параллель между царящей у нас диктатурой и тиранией Ричарда Третьего. Я с жаром говорил о страданиях, которые выпали на долю английского народа пять столетий тому назад, но актеры слышали в моих словах суровую правду о сегодняшней Польше.

Господи, прости мне мое простодушие! Помимо воли моей я сделался в глазах моих коллег символом инакомыслия, активным и бесстрашным диссидентом. С того самого дня, стоило мне где-нибудь появиться, меня встречали радостными возгласами и аплодисментами. Пошли слухи, будто словами мужественными и отважными я пробуждаю в людях бунтарские настроения. Будто я, Кибитц, открыто пригвоздил к позорному столбу безмолвную пассивность народа, молча принимающего участь стада, и наглядно продемонстрировал собственным примером необходимость и возможность активного противостояния преступному режиму. Таким образом, вознамерившись стать режиссером, я, сам того не желая, превратился в живой монумент. Не отдавая себе отчета в возможных последствиях, я невольно устроил пляску на огнедышащем вулкане. И тем, что тогда я не был немедленно схвачен и скручен в бараний рог, я целиком обязан столь же случайному, сколь и счастливому стечению обстоятельств мировой истории.

Второго марта 1953 года случилось нечто совершенно невообразимое: Иосифа Виссарионовича Сталина хватил удар. Такое было невозможно теоретически, по определению, ибо боги не подвержены инсультам, инфарктам и прочим земным напастям! Но именно это – столь будничное и столь человеческое земное несчастье как раз и свалилось на голову любимого товарища Сталина в таинственных покоях его собственной дачи.

Обнародование события сего произошло двумя днями позже. За этой странной задержкой стояли, оказывается, соображения чисто гуманного свойства: столь горестную весть нельзя было единым духом выплескивать в народ – это могло бы причинить ему, народу, непереносимые страдания и даже повергнуть в шок. И потому решено было доводить ее до сознания масс строго дозированными частями.

В Москве и в бесчисленных уголках советской империи за вождя буквально молились. От Эльбы до берегов Японского Моря воцарились скорбь и траур. Миллионы громкоговорителей регулярно разносили по городам и весям бюллетени о состоянии здоровья отца всех народов. И лишь вечером пятого марта время на горестной планете нашей остановилось. Глаза Гения всех времен и народов закрылись навсегда. Сверхчеловек был выставлен в Большом Кремлевском Дворце для всенародного прощания, и людские массы потоком ринулись к гробу, чтобы проститься с всемогущим, всезнающим Отцом всех племен и народов. Весь мир сотрясали рыдания. Слезами обливались поголовно все, но это были разные слезы. Одни плакали от ярости, что Сталин умер естественной смертью, другие – потому что, находясь под непрерывным и строгим присмотром компетентных органов, не плакать было небезопасно. Третьи блеском слез демонстрировали не столько искреннюю скорбь, сколько собственную лояльность существующему режиму, тайно руководствуясь соображениями сугубо карьеристскими.

У меня было такое чувство, что вся Земля вдруг сошла с орбиты. Стыдно признаться, господин доктор, но в тот день меня душили искренние, чистые слезы большого личного горя. Неизбывного, которое обрушивается на нас с уходом самого близкого человека.

А тут еще находились типы наподобие Янека Духа – эти и вовсе ненормальные, не ведающие, что творят сами и что творится вокруг. Они плакали неподдельно. Янек Дух выглядел вполне соответственно своей фамилии – как призрак, как ночной кошмар. Он непрерывно скалился, с утра до вечера взывал о спасении, вглядываясь в неведомую даль. Казалось, сам голос его исполнен ехидства, и весь он, точно поверженный внезапным слабоумием, безотчетно пребывает в трансе какого-то восторженного неосознанного возбуждения. Его рот ни на минуту не закрывался, он беспомощно захватывал очередную порцию воздуха, который, не задерживаясь в легких, чтобы отдать им толику живительного кислорода, тотчас вырывался обратно наружу в виде совершенно бессвязных слов. Всем видом своим этот тип давал окружающим понять, сколь неподдельно обуреваем он внезапно нахлынувшим на него потрясением. В принципе, он был славный малый, этот Янек Дух, на этот счет я не испытывал ни малейшего сомнения. Такие парни вообще импонировали мне. Они превосходно вписывались в мои тогдашние представления о людях и о жизни.

Жутко искривленные, бог весть как закрученные руки Янека Духа неизменно будили в памяти широко известное изображение танцовщицы из буддистского храма. Правый угол рта его был искривлен, бесчувствен и потому вечно полураскрыт. Бедра этого парня были деформированы и абсолютно асимметричны. Выбрасывая вперед неестественно вывихнутую внутрь ногу, ковылял он по улицам, удерживая равновесие широко растопыренными пальцами и втягивая голову в плечи; глядя на него, казалось, что он то и дело норовит увернуться от неожиданного удара, или прячет лицо от вечно преследующих его невидимых врагов.

Таким был Янек Дух, жертва великого светопреставления – Варшавского мятежа, из которого он вышел живым по милости самого Господа.

Вначале я даже не знал, что он был мне соседом, поселившись со своей теткой неподалеку в развалинах бывшего общежития. Этому человеку или, вернее будет сказать, этому монстру предстояло стать моей судьбой. Ицик Юнгервирт предостерегал меня от него, но я упорно оставался глух к его предупреждениям. Я был уверен, что лучше всех других разбираюсь во всем сущем. Юнгервирт был хладнокровным, бессердечным зубоскалом, для которого в этом мире не было ничего святого. Он квартировал в том же доме, что и я, выкуривал по восемьдесят сигарет в день и практиковал как зубной врач, отчего я старался десятой улицей обходить этого господина. Теперь-то мне понятно, что он был значительно опытнее меня и хорошо знал, о чем говорит.

Но речь сейчас не о нем, а о Янеке Духе, у которого налицо были все признаки мученика. Ему, этому страдальцу, принадлежало мое сердце, ибо я вообще имею слабость к людям, приносящим себя в жертву другим. При этом к добровольным страдальцам этим сам я отнюдь не принадлежу. Я ведь Кибитц, который всегда остается в тени, где царит уютная прохлада при полном отсутствии опасности. Всегда и везде нахожу я укромное местечко, из которого можно без малейшего риска наблюдать за происходящим вокруг. Может быть, отсюда происходит моя вечно ноющая совесть…

Впрочем, оставим это, господин доктор. Опять растекаюсь я мыслью по древу, разглагольствуя о вещах, абсолютно второстепенных.

Итак, Янек Дух был похож на заправского флагелланта – религиозного фанатика, бичующего себя во время публичных процессий, и еще – на пресловутого звонаря из Notre Dame de Paris. Впервые я увидел его седьмого марта 1953 года. Все движущееся в этот день замерло в общем параличе, предприятия и конторы были закрыты. Вся Польша скорбела, а кто не скорбел, мог запросто оказаться за решеткой. Вождь мирового пролетариата покинул нас. Все люди, вся планета осиротели в один миг. В одночасье потеряли мы отца, учителя и опору в жизни. Все сущее, включая и прогонку моего спектакля, в этот день было отменено.

Бесцельно брел я по безжизненным улицам и вдруг, оказавшись на Дворцовой Площади, увидел нечто невообразимое: на высоком постаменте был установлен громадный белый гроб. Вокруг него скорбным шагом выхаживали оркестранты Варшавской Филармонии, непрерывно, выдувая и вытягивая из заледенелых инструментов Траурную Мелодию Шопена. Их пепельно-серые лица были совершенно обморожены.

22
{"b":"904123","o":1}