Иногда мне кажется, что если я буду понемногу выписывать свой вздор, то это успокоит меня и освободит от подавляющих идей. Но когда я начинаю писать, мной овладевает сильная усталость. Если человек лишен совета и сочувствия в своей работе, то такое отношение отбивает любую охоту. Джон обещал, что когда мне действительно станет лучше, мы пригласим к нам в гости кузена Генри и Джулию. Но он сказал, что скорее разведет в своей наволочке фейерверк, чем допустит меня к этим экспансивным людям в таком состоянии.
Я хочу, чтобы мне стало лучше. Но мне нельзя думать об этом. Нельзя! Обои смотрят на меня, как будто знают о своем плохом воздействии! На них есть одна повторяющаяся деталь, где узор выпячивается, как согнутая шея и два луковичных глаза. Они как бы смотрят на вас снизу вверх. Меня, конечно, раздражает их наглость и назойливость. Сверху и снизу, со всех сторон они ползут на меня — эти абсурдные глаза, немигающие и пугающие.
А еще есть место, где два куска не сочетаются, и глаза съезжают вверх и вниз по линии — один выше другого. Я никогда не видела такой выразительности в неодушевленных предметах, хотя мы все прекрасно знаем, какими живыми они могут быть!
Я лежала без сна, увлеченная и напуганная пустыми стенами и обычной мебелью — словно ребенок, увидевший новую игрушку. Мне вспомнилось, как ласково мерцали ручки нашего большого старого шкафа, а одно из кресел походило на сильного друга. Я знала, что если какие-то вещи окажутся вдруг злыми и недобрыми, то мне надо лишь запрыгнуть на это кресло, и там меня никто не тронет.
Обстановка в нашей спальной казалась несуразной. Но что делать? Мы перенесли сюда все, что нашли на первом этаже. А здесь действительно, наверное, был гимнастический зал. Даже странно, что эти дети оставили после себя такое беспорядок. Обои зияли дырами во многих местах, и, судя по тому, как крепко они были приклеены, детишки имели упорство и ненависть. Пол был исцарапан, местами выдолблен и расщеплен; штукатурка кое-где отвалилась, а огромная тяжелая кровать, которую мы нашли в комнате, выглядела так, словно прошла через бои и сражения.
Однако я не думаю об этом — только об обоях.
Приехала сестра Джона. Она такая милая девушка и так внимательна ко мне! Нельзя, чтобы она нашла у меня ручку и бумагу. Она изумительная домохозяйка и верит, что лучшего призвания для женщины не отыскать. Мне кажется, она думает, будто я болею из-за того, что пишу! Но я могу писать, когда она уходит из дома. Вот и сейчас пишу и вижу ее на тенистой аллее парка.
А знаете, ведь кто-то ухаживает за этой территорией! За аллеями и клумбами! За кустами и деревьями! Прекрасный парк, с огромными вязами и бархатно-зелеными лужайками!
Кстати, на обоях в потускневших местах есть скрытый рисунок, и он раздражает меня больше всего. Этот узор можно видеть лишь при определенном освещении — и даже тогда не очень ясно. Но там, где обои не поблекли и не выгорели на солнце, мне попалась на глаза странная бесформенная фигура, которая, кажется, хмурится, когда я нахожу ее на рисунке.
Ой, сестра уже на лестнице!
* * *
Ну вот, День благодарения и закончился. Гости разъехались, а я устала. Джон считает, что мне не нужна большая компания, поэтому мама, Нелли и дети уехали в город на неделю. Мне нечем заняться. Теперь все выполняет Дженни. Меня томит однообразие.
Джон сказал, что если мне не станет лучше, он отправит меня осенью к Виа Митчеллу. Я туда не хочу. У меня есть подруга, которая однажды побывала в его клинике, и она рассказывала, что Митчелл вылитый Джон и мой брат. Чего уж больше!
И зачем так далеко уезжать? Это же обременительно! Но я ничего не могу им доказать, потому что со мной не считаются. Наверное, поэтому я и становлюсь такой ворчливой. Плачу по пустякам — почти все время. Конечно, приходится сдерживаться, пока Джон или кто-нибудь другой находятся дома, но видели бы вы, что со мной происходит, когда я остаюсь одна!
А я все чаще остаюсь одна. У Джона какие-то проблемы на работе. Он пропадает в городе. А Дженни настолько добра, что оставляет меня наедине, когда я об этом ее прошу. Я гуляю в парке или спускаюсь по красивой аллее к воде, сижу на террасе среди роз или подолгу валяюсь в постели. Мне бы действительно нравилась комната, если бы не обои. Но, может быть, она нравится мне именно из-за них?
Как прочно они обосновались в моем уме!
Я часами лежу на огромной неподъемной кровати — по-видимому, прибитой к полу — и часами всматриваюсь в узор. Уверяю вас, он совсем неплох для гимнастического зала. Я обычно начинаю с нижнего угла, где по обоям еще не прошлась рука рисовальщика, и в тысячный раз ловлю себя на том, что опять рассматриваю этот бессмысленный узор.
Я слабо разбираюсь в композиции рисунков, но знаю, что этот узор составлялся вопреки законам лучей, чередования и симметрии. Повторялись только полосы, и больше ничего. Если смотреть с одной стороны, каждая полоса стоит вертикально сама по себе, раздуваясь кривыми линиями и завитушками — эдакий "романский стиль" из белой горячки. Узор уходит разводами вверх и вниз, распускаясь идиотскими хвостиками. Но с другой стороны, полосы переплетаются по диагонали, и растянутые формы сбегают косыми волнами, словно изрубленные винтом морские водоросли.
Рисунок отслеживается и по горизонтали — по крайней мере, так казалось сначала, но я истощила себя попытками определить порядок в этом направлении. Они использовали горизонтальную полосу для фриза, и это чудесным образом усилило путаницу. В одном конце комнаты желтые обои были почти нетронуты, и здесь, когда день шел на убыль, а низкое солнце светило прямо сюда, из центра стены возникали бесчисленные формы и мчались к краям, поглощаясь пустотой при малейшем отвлечении внимания.
О Боже, как я устала, разглядывая эти обои. Наверное, мне надо немного вздремнуть.
* * *
Не знаю, зачем я пишу. Мне не хочется писать об этом, но я чувствую, что должна все описать. Джон посчитает это абсурдом. И все же я должна рассказать о том, что чувствую и думаю — хотя бы листу бумаги. Это приносит облегчение. Но усилия, необходимые для ведения дневника, начинают превышать мои возможности.
Половину времени я теперь лентяйничаю. Я никогда прежде не валялась так много в постели. Джон говорит, что я должна беречь силы. Он дает мне рыбий жир, кучу укрепляющих таблеток и прочую дрянь, совершенно запретив пиво, вино и недожаренное мясо.
Милый Джон! Он так нежно любит меня, что просто не выносит больной. Вчера я попыталась серьезно и рассудительно поговорить с ним и рассказала ему, как мне хочется погостить у кузена Генри и Джулии. Но он ответил, что нельзя уезжать только по той причине, что мне не хочется тут оставаться. Еще он сказал, что мне так и не удалось придумать себе приличную историю болезни, и именно поэтому я плачу, не закончив разговор. А мне требовалось так много сил, чтобы здраво рассуждать. Я думаю, это нервная слабость.
Потом Джон подхватил меня на руки, отнес на второй этаж и, уложив в постель, читал до тех пор, пока у меня не разболелась голова. Он сказал, что я его любовь, его радость и единственное сокровище. Он говорил, что я должна заботиться о себе ради него и держать себя в руках. Он говорил, что никто, кроме меня самой, мне не поможет, что я должна собрать волю в кулак и избавиться от своих глупых фантазий.
Да, тут уютно. Ребенок здоров и счастлив. Тем более он не живет в этой комнате с ужасными обоями. Если бы мы не заняли ее, то здесь бы спал малыш. Какой счастливый поворот событий! Я не хочу, чтобы мой ребеночек, впечатлительное дитя, жил в этой комнате — не за какие деньги! Я никогда не задумывалась об этом раньше, но теперь счастлива, что Джон поселил меня здесь. Вы же понимаете — мне такой ужас выдержать легче, чем ребенку.
Конечно, я буду молчать. Я слишком умна и продолжаю наблюдения. Я нашла на обоях такие вещи, о которых никто, кроме меня, не узнает — даже если захочет! За внешним рисунком каждый день появляются смутные формы. Это всегда одни и те же формы, но только их становится все больше. Они напоминают женщину, упавшую на живот, которая быстро ползет по узорам рисунка. Мне она не нравится. Я удивляюсь… Я начинаю думать… Я хочу, чтобы Джон забрал меня отсюда!