Больше всего нравились занятия по рисованию, в них погружался полностью. Карандаши разных цветов, и с их помощью можно было изобразить на бумаге воображаемый объект. Нарисовал на альбомном листе арбузы: один, второй, третий. Зелено-желтые, полосатые и с хвостиками. Оказалось, что их много, у каждого свой размер и свои полосы, у каждого свой круг, свой характер. Арбузы горкой лежат в кузове грузовика. Под грузовиком – камни. Из окна кабины видно голову человека в фуражке. Даже показалось, что услышал, как человек что-то насвистывает.
– Выйди сюда, Женя! Посмотрите, ребята, какой рисунок.
Воспитательница Ольга Борисовна вывела меня на центр ковра.
Вот оно, мучительное детсадовское «я», оно так же разглядывает себя, как и все дети в этот момент.
Первый раз на сцене.
– У нас здесь будущий художник! Садись, молодец. Отдам твоим родителям.
– О-о, вот будущий художник, – сказал кто-то, и кто-то хихикнул.
Я прошел обратно, но не понял, что это было, почему меня сейчас показали другим. Почему кому-то это показалось смешным? Замешкался, и это почувствовал какой-то ребенок.
На прогулке он набросился с воплем.
Оказавшись вниз головой в сугробе, я заплакал. Полное поражение, где-то за деревянной верандой я пытался вырваться, но меня крепко держали и называли художником.
– Витя Карлов! – так я узнал имя обидчика. – Не трогай его! Ну что ты делаешь! Сейчас я тебе уши надеру, в угол пойдешь!
– Это не я.
Воспитательница засмеялась. Витя Карлов был кудрявый, и через пару лет я пойму, что он красавчик и никто из взрослых женщин просто не мог на него злиться.
– Художник! – сказал Витя Карлов, отпуская плачущего меня.
Вечерами часто оставался последним ребенком под надзором усталой воспитательницы. В спальне и на кухне никого, свет горел в одной комнатке, за окнами почти ночная темнота. Игрушки были собраны, и их трогать уже было нельзя, но можно было разглядывать картинки в книжке. Можно было лежать на ковре, иногда я прямо так засыпал.
– Что мне с тобой делать?
У матери были вечерние смены на радио, отец ездил на работу в областной центр. Кемерово – так назывался большой город, наш, маленький, в часе езды, назывался Березовский.
Воспитательница вздыхала, брала в руки вязание.
Я начинал догадываться, что тот счастливый сон о любимой семье, о маме и папе, их руки и голоса, сестра, которая хоть и норовит съесть мои сладости, но могла бы защитить от Вити Карлова, узнай, как он обидел меня, – тот странный и счастливый сон есть такая же жизнь, как и эта. Они, может быть, даже связаны, неразрывны. Сейчас отец придет за мной, я скажу! Надо рассказать им, что сюда отправлять меня больше не надо. Наверное, надо сказать не отцу, а маме, она поймет.
Даже представил себе, как скажу:
– Я больше не буду ходить в садик, дома посижу.
– Ну и правильно, если тебе не нравится, – скажет мама.
– Не нравится. Дома могу рисовать, пока ты на работе. А сестра будет кормить, когда со школы придет.
Но никогда не получалось поймать точку перехода. Я не был один и тот же, обладал разной волей в «Елочке» и дома. Не удавалось примонтировать один мир к другому и стать своим адвокатом за пределами тюрьмы.
Объединение случилось позже, ближе к лету.
Витя Карлов жил в соседнем доме и позвал поиграть вместе на улице.
– Женя! Эй, художник, идем!
С одной стороны, было понятно: он такой же, как и тот парень в садике. Но не набрасывается, не дерется, не втаптывает в землю. Я шел за ним, как за героем сна.
– Давай на качелю? – сказал Витя Карлов.
– Давай.
Покачались на качелях.
– Пойдем лопухи жрать! – предложил Витя Карлов.
Мы гуляли за домами, и он показал, что у лопуха есть вкусное, сладкое основание. Потом его позвали ужинать, крича в окно. Он ответил так нежно и искренне, не поверишь, что он мог напасть на прогулке:
– Я иду, мамуля!
А мне Витя Карлов сказал:
– Хочешь, я в детском саду тоже буду добрым?
– Да.
4
Мне уже было четыре, а все еще не получалось написать собственное имя. Кажется, на свете вообще мало людей, которые привыкли к своему имени и уж тем более полюбили его.
– Пиши: Ж-е-н-я.
– Я пишу.
– Нет, ты пишешь «жена».
– «Женя»! Я пишу «Женя». Не «жена»!
Мое имя было одновременно мужским и женским. Еще буква «н» меня смущала, я не мог отделить ее от буквы «л» и произносил всегда что-то между двумя звуками, закрепленными за этими символами. «Ль-нь», где-то около них. А смягчающие сложные гласные: «я», «ё», «ю» – вообще были недоступны для моего понимания.
– Я учитель русского языка, а сын не может имя написать, – говорила мама, глядя мне в лицо. – Зато ты у меня такой красивый, белобрысый.
Она утешала меня, играя с волосами, и это было обиднее всего.
– Некрасивый. Некрасивый! Я некрасивый!
Убежав в нашу с сестрой комнату, заплакал. Хотелось быть умным, а не красивым.
– Опять нюни распустил! Девчонка.
Может, я и есть девчонка?
Во-первых, я трус.
Во-вторых, у меня женское имя.
Пусть у меня есть писька, а не дырочка, не пушок. Но в остальном же похож на девчонку? Глаза у меня голубые, как у сказочных красавиц. Волосы светлые, каку блондинки. Если мне сказать грубое слово, сразу же плачу. Мне нравится рисовать, и я не могу никого ударить. Я ни разу в жизни никого не ударил, даже когда нападали. В детском саду дети бьют друг друга, кричат друг на друга, а я всегда боюсь, убегаю, если надо разозлиться, прячу лицо в руки. Сестра может толкнуть меня. Один раз она щекотала меня, и я завыл.
Возникло матерное слово. Сам не понял, как оно вырвалось.
День был выходной, все были в сборе. Слово висело перед нами, все уставились на него.
– Дикобразка, – поправил я себя. – Я так хотел сказать.
Папа подошел ко мне и легонько ударил по губам. Больше я на сестру не кричал, сразу плакал.
Мама усадила меня на колено:
– Ничего, ты научишься писать. Давай порисуем пока?
– Я девчонка?
– Нет, ты мальчик.
– Он девчонка! – засмеялась сестра.
Приснились огромные куклы. Я лежал в деревенском домике, каким его видел в сказках по телевизору. Большие злые куклы пили чай. Я зашевелился, начал подниматься на постели. Изображение было черно-белым, но я светился, мои руки были цветными.
– Пряниками сыт не будешь.
– Да, нужно положить на хлеб ребенка.
– Хорошенькую девочку.
– Хорошеньку тепленьку белобрысую девоньку.
Не очень понимая их разговор, я попытался выбраться из кроватки. Одна из кукол заметила меня и облизалась:
– Какая здесь маленькая милашка!
– Ням-ням! – подхватила вторая.
– Ням!
С воплем я подскочил на своем кресле-кровати и из детской побежал в родительскую комнату, проходную. В Сибири мы называли их «зал». Я думал, что мама меня утешит и уложит между собой и папой. В зале я взобрался на их кровать и попробовал завернуться в одеяло. Меня тут же подняли в воздух.
– Тихо! – очень зло сказал папа.
– Ты что орешь? – сказала мама.
Папа быстро отнес меня на кухню. Не включая света, усадил на табурет и держал, пока я не успокоюсь и в темноте не разгляжу его лицо. Папа тоже был черно-белым. Его строгое имя «Игорь» было не сократить. В мамином «Ирина», или «Ира», тоже был звук «р-р». Даже сестру Олю можно было называть «Ольга», и это «га» в моем представлении, несмотря на дурацкие ассоциации, было подобием стержня. Но мое «ге», и особенно когда мама говорила «Евгеша», было признаком слабого человека, которому нет спасения. Мне нужна была лингвистическая опора. Волос отца было не видно, только лицо без очков, чужое лицо, и я сейчас понял, что его волосы – темные. Потому они и слились с ночью.