– Я робею, боюсь слова "любовь". Я не смею, Варенька.
– Он – само совершенство! Неужели ты не видишь?
– Ах, я не смогу справиться со своим сердцем. Не торопи меня, сестра, все само скажется…
– Не скажется. Ты упустишь, упустишь свое счастье. Он – твоя жизнь, это же явственно для всех! Приблизь его, сестра моя!
Они завернули за широкий овал, устроенный из валунов, среди которых бурлил фонтан, бивший из невидимой трубы, в которую был на минутку заключен сбегающий сверху ручеек.
– В бытность свою в Воронеже, – заговорил Николай удивительным светлым голосом, – захаживал я иногда в тамошнюю библиотеку за книгами. Там встречал бедного молодого человека простого звания, скромного и печального. Я сблизился с ним. Это был прасол, он перегонял скот и продавал его. Отец его держит в руках это дело. Сам Алексей оказался большой начетчик и любил поговорить о книгах. Я приголубил его. Вскоре застенчиво и боязливо признался он, что и сам пробует писать стишки, и, краснея, решился показать свою тетрадку.
Станкевич помолчал, слегка покачав головой. Лицо его светилось поэтической задумчивостью.
– И что? – не удержалась Варенька. – Как они?
– Я обомлел перед громадным, не сознающим себя, не уверенным в себе, талантом. Привез его в Москву. Белинский влюбился в него тотчас же и безоглядно, как один только и умеет. Сейчас он готовит о нем статью, спешит представить обществу. Пусть Россия услышит, наконец, свои чудные кровородные песни, чтобы не изошел ими певец в одиночестве, в пустых заволжских степях, через которые гоняет свои гурты.
– Ах! – умиленно вздохнула Варенька. – Как хорошо ложится на сердце! Хотелось бы услышать хоть одну его строку.
– Извольте.
Сосредоточившись, он посмотрел вокруг. На аллею, по которой они шли, на ручей, на красивую беседку в отдалении, окруженную кустами и деревьями, само увядание которых составляло новый услаждающий узор. Везде видны были созидательные труды Александра Михайловича.
Николай поднял глаза к небу, вздохнул, припоминая.
Долго ль буду я
Сиднем дома жить,
Свою молодость
Ни на что губить?
Иль у сокола
Крылья связаны,
Иль пути ему
Все заказаны?
Иль боится он
В чужих людях быть,
С судьбой-мачехой
Сам-собою жить?
– У нашего Verioso слезы навернулись, едва он услышал.
– Да, да, – проговорила Варенька, – у меня тоже. "Иль у сокола крылья связаны…" Это мои мысли. Улететь далеко-далеко, в другую жизнь…
…Так они и бежали, веселые дни. Проводили в тверскую гимназию четырех мальчиков, всех в один класс. Старший после Мишеля, Николай, уже давно учился в военном училище. Дома оставались сестры.
Приближался отъезд. А Любаша словно в забытьи решила, что Николай останется с нею навечно просто так, без объяснений, без встречного шага с ее стороны. Николай же, видя ее ровную приветливость и молчание на его прозрачные вопросы, прощался с последними надеждами.
Почти накануне, за полторы недели до отъезда появился Мишель.
С какой любовью встречала его семья!
Даже Станкевич был изумлен. Мишеля он видел впервые, но, разумеется, много слышал о нем здесь, в Премухино. Однако, такое благоговение к старшему брату видел впервые, хотя в своем собственном семействе также был старшим братом.
Перед его взором предстал высокий веселый офицер с чистыми голубыми глазами, громкой оживленной речью, искрящейся шутками и умом. Он прибыл по распоряжению командования в целях "ремонта лошадей", то есть закупки лошадей для своего полка.
… И Мишель увидел Станкевича.
С первых же произнесенным им слов он внутренне вздрогнул, он узнал в нем близкую душу, и понял, что встреча эта – знамение неба. "Птичий язык", на которым изъясняются любомудры всего мира, возвестил это обоим. Впервые разговаривал Мишель с человеком, для которого нравственные искания были делом жизни. И они были ровесниками, всего полгода разницы, Мишель с четырнадцатого, Николай с тринадцатого года!
Невозможно! В то самое время, когда Мишель расстреливал свой дар мышления из артиллерийских орудий, блуждал в фантастических построениях, Станкевич успел окончить университет, прочитать бездну книг, продумать монбланы мыслей и стать тем, за кем, как сразу ощутил Мишель, необходимо было следовать, чего бы то ни стоило!
Мишель почувствовал, что для него наконец-то наступает новая жизнь.
– Я не опоздал! Я надеялся, нет, я был уверен, что философия может способствовать моему усовершенствованию. Надежда – основание очень зыбкое, но я приложу все силы. Скажи, Николай, ведь философия не чуждается фактов?
– Что есть факты? Действительность далека от обыденности, и "факты" в понимании конечного разума…
– Э, нет! Даже Гердер, который писал не "Историю", но "Идею философской истории человечества", должен прибегать к фактам, как к форме мысли, необходимой для самопознания абсолютного "Я".
Среди книг Станкевича были сочинения Канта и Шеллинга.
– Вот, почитай на первый раз. Не спеши, продвигайся потихоньку.
Вооружившись словарем, Мишель погрузился в чтение. Он знал немецкий не хуже французского, но терминология… уф! Сложно, невыносимо трудно.
– Я пробьюсь к пониманию, я догоню тебя, – хмурился Мишель, напрягая силу мышления. – Что есть их действительность? Тебе ясно?
– Отчасти, – улыбался Николай, уводя начинающего адепта в сторону от сложных понятий, чтобы тот сгоряча не сломал себе шею. – Мы чудно созданы. Действительность беспрестанно дает нам знать, что она – действительность, а мы все ждем чуда.
– Я всегда жду чуда, – весело рассмеялся Мишель, обращая все в шутку. – Каждый раз, когда я возвращаюсь откуда-то домой, я жду у себя чего-нибудь необыкновенного.
Станкевич удивленно помолчал.
– В самом деле? А я стыдился этого. Мы похожи с тобой.
– Ты поможешь мне на первых порах?
– Охотно. Я рад, что ты выбрал одни занятия со мною. Мы будем переписываться очень серьезно насчет них. Но твоя служба… Возможно ли сочетать одно с другим?
Мишель оглянулся по сторонам. Они сидели в "дедушкиной" беседке на вершине холма. Моросил дождь. Равнина была скрыта низкими облаками и дождливым туманом.
– Скажу по секрету, что в полк я больше не вернусь, – произнес он приглушенным голосом. – Мне нужна личная свобода. После философских яств нет пути к солдатской каше. Любыми способами подам в отставку, вырвусь Москву, вольнослушателем в университет. Именно здесь – моя стезя, а не… ремонт лошадей. Еще не хватало!
Станкевич смотрел на него.
"Чистая благородная душа, – представилось ему по обыкновению. – Он прав. При чем тут ремонт лошадей? Думать много о вещах такого рода, значит, стоять на низшей степени человечества".
Мишель деспотически захватил Станкевича, держал перед собою каждое мгновение, не оставив тому ни одной минуты для объяснений с кем бы то ни было. Любаша увидела, что Николаю не до нее. И обиделась. Но почему? Один взгляд, открытое слово, наконец, улыбка! Счастье, вот оно, ждет тебя, Любаша! …
Нет, нет, нет… роковое молчание нарушено не было.
Вскоре Станкевич и Ефремов уехали в Москву. Станкевич увозил в душе святой образ Любиньки, ее молчание, взгляд голубых глаз, в котором чудились ему любовь и светлое понимание.
Мишель расставался с ним неохотно.
Только-только встретил единомышленника, увидел себя в обществе друга, которому давно ясно то, что гнетет и мучает душу Мишеля, и вновь остаться одному! О, как хотелось сесть в их коляску, говорить, спорить, вгрызаться в новые понятия, вслушиваться в идеи Канта и Шеллинга! Истины, истины…