Здесь, видимо, тоже есть люди, которые «хотят свести её с ума». Я спрашиваю у управляющей, как у мамы состояние, настроение. Как обычно, переменчивое. То вроде нормально: общается, развлекается, весела. То начинает злиться, нервничать, срочно собираться домой. Говорит: «Я уже всё осознала. Я провела работу над ошибками. Я требовала, чтобы мы всё время были вместе. Теперь я не буду требовать. Я буду всё делать сама и везде ходить сама».
Мы беседуем с управляющей, и тут я вижу, что мама выходит из здания пансионата и медленно идёт по направлению к воротам. Расстояние большое, но у меня мамина дальнозоркость, и я узнаю её сразу. Она одета почти так же, как в тот день, что приехала сюда: в свою любимую светлую шерстяную кофту, которой, кажется, сноса нет. Голова повязана белой косынкой по-украински. Руки она скрестила на груди, словно ей зябко, хотя мама почти никогда не мёрзнет, а сегодня так тепло, почти как летом. Она идёт к воротам и вглядывается… Управляющая, проследив мой взгляд, оборачивается, качает головой: «Я поражаюсь тому, какая у вас с мамой телепатическая связь. Она ведь не знала, что вы приедете. А когда мы с вами общаемся по ватсапу, она всегда сразу же оказывается рядом, как будто чувствует. Ну, бегите, а то увидит вас и расстроится». Я убегаю.
***
Мы едем обратно. Нам нужно проехать через всю Находку, прежде чем выбраться на междугородную трассу, и я внимательно гляжу по сторонам, пытаясь вспомнить, где же та улица, где жил наш дядя Жора. Конечно, так не вспомнишь, – город совсем незнакомый. Хотя я знаю название улицы, можно было бы спросить у местных жителей, где это, и, оставив машину на какой-нибудь стоянке, прогуляться по городу. Но Влад ведёт машину, и он не хочет нигде останавливаться. Однако я не теряю надежды. Мне хотелось бы всё-таки найти ту улицу – необычную, как будто приподнятую над проезжей частью, и такую уютную со своими миниатюрными трехэтажными домами старой постройки и большими клумбами, полными всевозможных цветов.
На память приходит один из маминых рассказов, одно из самых первых её воспоминаний о дяде Жоре. 1942 год, лето. Она, шестилетняя, гуляет во дворе своего дома, – дом называется в народе Серая Лошадь, и возвышается величаво и гордо в самом центре Владивостока. И вдруг она видит человека в выцветшей военной форме, что шагает, прихрамывая, со стороны Железнодорожного Вокзала. Приближаясь, он узнаёт свою племянницу, улыбается и окликает её по имени, а она, сообразив, что это дядя Жора, вдруг ужасно пугается и опрометью бежит к своему подъезду. Потом – вверх по лестнице на четвёртый этаж, на ступеньках спотыкается и падает, больно ушибает коленку. Вся раскрасневшаяся, со слезами, брызнувшими из глаз, врывается в квартиру и, едва переводя дыхание, выкрикивает осипшим от волнения голосом: «Мама! Мамочка! Там… там дядя Жора…вернулся… с войны!»
Дядя Жора воевал под Ленинградом и, получив контузию и обморожение пальцев обеих ног, был демобилизован уже в 42-м. Я представляю молодого, статного, темноглазого человека в гимнастёрке, что с грустной улыбкой глядит вслед убегающей со всех ног шестилетней девчонке.
Я вижу их обоих так ясно и отчётливо, потому что очень хорошо знаю по старым фотографиям, как они выглядели тогда. Мама всегда бережно хранила все фотографии и документы и сама себя в шутку называла «семейным архивариусом». Да так оно и было, потому что никто больше из наших родственников не интересовался такими вещами. То есть, вернее, все интересовались, но никто не хотел или не умел правильно обращаться с ними. А мама не только сумела не растерять всё это богатство, пока кочевала с одной съёмной квартиры на другую, но и позже потратила немало времени и сил, чтобы, наконец, всё упорядочить в нескольких больших фотоальбомах. Солидные, добротные фотоальбомы в кожаных переплётах мы привезли из Таллинна, там же запаслись огромным количеством фото-уголков, – потому что прикреплять фотографии прямо на страницы клеем – это никуда не годится! – и много долгих зимних вечеров провели мы, создавая эту масштабную семейную фотогалерею.
Среди самых старых фотоснимков есть настоящие раритеты. Например, свадебное фото моей прабабушки от 1914 года: я всегда удивлялась, почему у невесты измятое платье, а бабушка объясняла, что «вот такие в то время были ткани, что утюжь – не утюжь, а всё равно через полчаса будешь весь мятый-перемятый»…
И ещё, моя самая любимая фотография: 1941 год, празднование 1 мая на Площади Борцов за власть Советов, и бабушка с дедушкой (которого я никогда не видела, потому что он не вернулся с войны) – оба совсем молодые. С ними их маленькие дочки, они держат их за руки, и рядом ещё какой-то молодой мужчина, дедушкин друг или сослуживец. И вся эта группа, торжественная, нарядная, счастливо улыбаясь, смотрит в одну сторону, словно в прекрасное, светлое, замечательное будущее, где они все будут жить долго и счастливо, и у них будут ещё дети, и дети будут учиться в Московском университете, как мечтал дедушка. Знали ли они тогда, что впереди всего только два коротких месяца счастья?
Мама говорила, что она хорошо помнит тот роковой летний день. Было очень-очень тепло и солнечно, что для владивостокского июня нехарактерно. После обеда прошёл короткий ливень, и в небе над бухтой Золотой Рог раскинулась радуга – призрачный сияющий мост, который по древним народным приметам всегда пророчит добрые перемены. Вся их семья вернулась с воскресной прогулки, и к родителям пришли ещё гости – коллеги отца. Взрослые оживлённо беседовали за большим круглым столом в гостиной, девочки играли со своими куклами на полу, конечно же, прислушиваясь к разговорам старших. Балконные двери были распахнуты настежь, и лёгкий, пахнущий морем ветерок колыхал белоснежный тюль… Разноцветная радуга в небе пророчила много радостных дней впереди, но чёрная тарелка радиоприёмника под потолком, внезапно прервав трансляцию концерта классической музыки и весёлый разговор за столом, вмиг отменила это счастливое предсказание. После нескольких секунд напряжённой, странной тишины раздались те самые, страшные слова. Мама помнит, как взрослые, замерев, глядя друг на друга широко раскрытыми глазами, слушали это сообщение, и как во вновь зазвеневшей тишине один из мужчин негромко, но отчётливо произнёс одно только слово: «Пиздец».
***
Мамины альбомы с «фотокопией нашей судьбы», как пела Эдита Пьеха, хранятся теперь у меня. Иногда я перелистываю их и невольно вспоминаю те вечера, когда мы с мамой и папой сидели на кухне за нашим большим обеденным столом, застеленным газетами, и неспешно, терпеливо заполняли плотные картонные страницы фотокарточками…
Мама подавала очередную фотографию из аккуратной стопочки (всё разложено в хронологическом и тематическом порядке), я крепила на краешки фото-уголки, а папа осторожно смачивал их водой с помощью кисточки и затем приклеивал на страницу. За окнами – рано наступившая темнота, кружится лёгкий снег…
Почему мне кажется, что всё мое отрочество стояла зима – холодная, снежная, и всё время было темно? Детство, особенно дошкольное, прочно ассоциируется у меня с летом и морем: Эгершельд, бухта Фёдорова, и словно бесконечный июль. А вот подростковый возраст – только с зимой и темнотой. Первая речка, и один длинный-предлинный зимний вечер с танцующими за окном снежинками и постоянным чувством тоскливого ожидания. И ещё – странная, малоизвестная песня Софии Ротару про хризантемы, которые она купила себе сама и шла с ними по тёмной вечерней улице, а над нею «кружился лёгкий снег, на лепестки похожий»…. Я постоянно крутила кассету с этой песней на своем стареньком магнитофоне «Карпаты».
Вот так странно и неожиданно мои мысли и воспоминания перетекли с улицы Луначарского в Находке на пору моего взросления, в 90-е…. Сумбурное, тревожное, бестолковое какое-то, наполненное неопределённостью и смятением время. Так уж совпало, что оно было таким и для страны в целом, и для нас, чей подростковый возраст пришёлся на 90-е годы. Граница между солнечным и пахнущим морской солью детством и сумеречным заснеженным отрочеством пролегла в августе 1991-го.