Жюдит очень хотелось спросить его, сколько всего их собрано в доме, помимо коридора. Пять тысяч? Десять? Двадцать? Ей на ум пришла фраза Спилберга о Тарантино: «Все DVD – о кокаине, все пленки – о героине».
Должно быть, он догадался, о чем она сейчас спросит, и опередил ее:
– Вообще в доме тридцать тысяч, и около десяти – в коридоре. Многие из категории Z[8]. Раритеты. Немые фильмы. Теперь их больше нигде не найти. Известно ли вам, что примерно восемьдесят – девяносто процентов немых картин утеряны безвозвратно? И то же самое произошло с половиной американских фильмов, снятых в пятидесятые годы? И шедевры, и откровенная халтура – все исчезло… Утерян даже второй фильм Хичкока!
Делакруа несся рысью, а ей хотелось остановиться, подумать и посмотреть. Несмотря на малый рост, в нем чувствовалось мощное животное начало. Наверное, такое впечатление возникало из-за его крепкого, коренастого сложения и повадок бейсбольного кетчера, а точнее – гибкости и ловкости дикого зверя.
Из коридора Делакруа провел ее в комнату, ничуть не менее удивительную. Толстые стены из серого камня, огромные дубовые потолочные балки, паркет из неструганых дубовых плашек, а справа, во всю длину стены, – просторные двери-окна, каждое величиной с киноэкран. Все они балконом выходили на Пиренеи, навстречу пушистым султанам облаков.
Комната была очень просторная, целый зал с высоким потолком. По всей видимости, в ней были собраны воспоминания о прошлой жизни хозяина: афиши, старые кинокамеры, проекторы, оптика, еще какие-то загадочное оборудование, кинопленка, кассеты и даже рельсы, по которым движется тележка оператора.
– Мое последнее приобретение, – сказал Делакруа, указав на какой-то аппарат, на вид очень старый. – Это до сих пор не известный прототип проектора восемьсот девяносто седьмого года. Здесь собрана техника, когда-то принадлежавшая Мельесу, Орсону Уэллсу и Гансу Хайнцу Эверсу, сценаристу «Пражского студента», которого позднее причислят к представителям немецкого экспрессионизма.
Режиссер опустился в кресло перед окном и указал Жюдит на кожаное канапе напротив, внимательно за ней наблюдая.
– Студентка факультета кинематографии… – задумчиво протянул он своим высоким, почти женским голосом с назальными нотками. – Вы хоть понимаете, куда собираетесь войти, Жюдит? – Глаза его сверкнули. – Вы понимаете, что кино – вещь отнюдь не безобидная? Что кинообразы порой просто непристойны, причем магически непристойны? Вы отдаете себе отчет в их извращенности?
Жюдит вздрогнула. Видимо, Делакруа нравилось ставить людей в неловкое положение. И то, как жадно он следил за малейшей ее реакцией, буквально всасывая в себя страх, неуверенность, огорчение, говорило о том, что его восприятие – не самое здоровое и напоминает скорее извращение.
Жюдит оглянулась – и чуть не подпрыгнула от страха, обнаружив рядом с собой существо двухметрового роста, похожее на тех ужасающих женщин-вампиров, что населяют японские или тайские фильмы ужасов: длинные и жесткие черные волосы закрывают половину бледного лица, застывшего в беззвучном крике, а из-под них выглядывают белые глаза. Когда она, дрожа, снова повернулась к Делакруа, на его лице играла довольная улыбка. «Он уловил и мой страх, и мое отвращение, и теперь смакует все это, как нектар», – подумала девушка.
– Кинематограф ужасов говорит нам о нас самих, Жюдит. Он взывает к нашим глубинным страхам. К страху смерти… страху боли… страху перед болезнью… страху темноты… страху перед монстром, что сидит в нас самих.
В его медленном, тягучем голосе таилось что-то пугающе тревожное.
– И главное, Жюдит, – это не свет, главное – это тени. Главное – сделать видимым то, что невидимо, ввести в кадр то, что за кадром. Очень немногим режиссерам это удавалось…
Дождь неутомимо барабанил по окнам размером в киноэкран и по окрестным горам. С долин поднимались клочья белого тумана, а вершины гор вгрызались в чернильно-черное небо, где то и дело сверкали голубоватые сполохи молний. Но сюда не докатывалось даже слабое эхо грозы.
Делакруа подался вперед:
– А вы знаете анекдот, как Сидни Люмет спросил у великого Куросавы, почему тот снял кадр пробежки именно так, как снял, именно в таком ракурсе? Куросава ответил Люмету, что если б он сдвинул камеру сантиметра на четыре влево, то в кадр попал бы завод «Сони», а если б сместил на два сантиметра вправо, то в кадр попал бы аэропорт. Но действие фильма происходит в Японии шестнадцатого века…
Что она должна была понять? Что режиссер – вовсе не бог, и зачастую выбор кадра и ракурса никак не зависит от творческой задачи?
– Каждая съемка – это черная месса, Жюдит, и время от времени начинает действовать колдовство. Из глубин поднимается что-то такое, что зритель ощущает как невыразимое. – Последнее слово Делакруа произнес по-особенному, словно сосал вкусный леденец. У Жюдит просто руки чесались все это законспектировать, но она боялась его рассердить.
– Магию, которая вдруг открывается в каких-то кадрах, объяснить невозможно, но она там присутствует, и отрицать это нельзя, – произнес режиссер. – Вот какой ваш любимый план, к примеру?
– Последовательность кадров в самом конце «Церемонии», – не колеблясь, ответила она.
Делакруа улыбнулся, и в его глазах зажегся огонек.
– А еще?
– Еще в «Лоуренсе Аравийском», когда Омар Шариф, одетый в черное, подходит к коню посреди пустыни, и возникает мираж, похожий на него с конем, и время растягивается до бескрайности.
– Еще.
– Э-э… – На этот раз она подумала, прежде чем ответить. – Последний план в «Магнолии», когда камера очень медленно наезжает на лицо Клаудии, сидящей на больничной койке… И звучит песня… А она вдруг поднимает глаза и улыбается зрителю – как раз перед последним стоп-кадром.
– Еще.
Ей на ум не сразу пришел следующий пример.
– «Кровавые игры»… когда вампира сжигают первые лучи солнца, и последнее, что видит зритель, – это как его обугленная пиписька отваливается от обугленного тела.
В ответ Делакруа не то мурлыкнул, не то хрюкнул.
– А феминисты углядели в этом символ! – развеселился он. – А на самом деле это была просто шутка.
И вдруг стал серьезным:
– А вы не находите, Жюдит, что некоторым фильмам – правда, очень редким – удается создавать образы наших самых жутких кошмаров? И черпают они эти образы в нашем глубоко личном опыте. Не то ли самое произошло у вас с «Кровавыми играми»? А вам удалось досмотреть этот фильм до конца? – Его глаза снова нацелились на нее.
Досмотрела, вместе с друзьями, в маленьком районном кинотеатре. Когда зажегся свет, они поняли, что зал почти пуст. Этот сеанс Жюдит запомнила как самый отвратительный опыт просмотра, и в то же время самый притягательный. Она вышла из зала с комом в горле, с обнаженными нервами, да и ее друзья тоже были взбудоражены.
– Блин, что это было? – спросил Людо.
– Шедевр, – с дрожью в голосе прокомментировал Мехди, который приохотил их к кинематографу Делакруа. – Никогда не видели ничего подобного, правда?
– Это было гнусно и мерзко, – резко бросила Камилла. – А последний эпизод с коллективным свальным грехом – просто гадость…
– Это метафора феминизма, – нанесла удар Ева, интеллектуальный стержень их группы. – А монстром оказался все-таки мужчина.
– Ну, это уж слишком! – кипятился Мехди. – Это все равно что Мидзогути совокупился бы с Дарио Ардженто!
– Но ведь это настоящий фильм ужасов! – возмутилась Ева, которая вообще пошла с ними против своей воли.
– Никогда не видела ничего более омерзительного, – заключила Камилла. – А ты что думаешь по этому поводу, Жюд?
Жюдит пребывала в нерешительности.
– По-моему, этот тип – гений, – наконец медленно произнесла она. – И в то же время очень опасный больной.
Она смерила Делакруа взглядом, в котором были и вызов, и почтение: