В конце этого печального повествования императрица неизменно падала в обморок. Теперь же, крепко сжав ладонями лицо мужа и глядя ему в глаза, она воскликнула:
– Скажи, Диокл, ты не думаешь, что мальчика спасла и воспитала какая-нибудь нимфа?
Совсем растерявшись, император отвечал:
– С чего это, милая, пришло тебе в голову? Ты никогда ничего подобного не говорила.
– А Пантелеймон уверяет, что я еще могу встретиться с сыном. Наверное, он имел в виду что-нибудь вроде этого… Ведь добрая нимфа могла приголубить нашего Аполлония и воспитать его как речного бога… Впрочем, нет!.. Пантелеймон не верит ни в нимф, ни в речные божества… Они не признают никаких богов, кроме своего, единого.
Августа сокрушенно опустила голову.
– Кто этот Пантелеймон?
– О, Пантелеймон – великий христианский маг! Врач. Это он поставил меня на ноги… Кстати, ты ничего не имеешь против, что меня лечит теперь он, а не Синцеллий?.. Он и Валерии, конечно, поможет.
– Валерии? А что с ней?
– Пантелеймон сказал, что она – великая грешница, преступница.
– Наша дочь?! – поразился император. – Ты знаешь, в чем ее преступление?
– Она ненавистница. Пантелеймон говорит, что ненавидеть – величайший грех.
Император недоумевал. Преступление – это нарушение закона. За восемнадцать лет своей власти он издал больше законов, чем все его предшественники за последнее столетие, но ненависти он ни в одном законе не запрещал. Разве можно это запретить: чувство злобы, неприязни присуще человеческой природе. Правда, у него самого ее нет: никогда ни к кому он не питал особой вражды. И все-таки немыслимо объявлять это чувство преступлением или, как выражаются христиане, грехом. Да сами блаженные боги – великие ненавистники. Нередко они злобятся даже друг на друга, а уж простым смертным, если те обидят богов, никогда не удается избежать их лютой мести.
– Кого же ненавидит Валерия? – с усмешкой спросил Диоклетиан.
– Мужа своего, Галерия.
– Почему? Разве он обижает ее? По-моему, он человек достойный.
Августа чуть было не ответила, что от Галерия пахнет кровью, но сдержалась. Диоклетиан не имел обыкновения разговаривать с ней о государственных делах, но она не раз слышала от него, что нельзя править государством без кровопролития. Вот и за порфиру пришлось пролить кровь. После рассказов Пантелеймона о их незлобивом боге августа не любила вспоминать про Апера, послужившего последней ступенью к трону. Теперь она думала об этом, хотя прежде подобные мысли никогда не приходили ей в голову. Ее мучил вопрос: может быть, их родительское злосчастье – возмездие за власть, зачатую в крови?
Долго всматривалась августа в крепкую конусообразную голову мужа, похудевшего, немного сутулого, рано состарившегося. Редкие седые волосы, морщинистый лоб, глубоко запавшие усталые глаза, тонкие, плотно сжатые губы – все это говорило о том, что император – не баловень богов, которому все в жизни дается легко. Она всегда любила мужа, но не без горечи. Августа завидовала его силе, положению, спокойной уверенности, иногда даже его бессердечию. Сегодня впервые он вызвал у нее жалость, хотя она не могла бы объяснить – почему. Просто почувствовала, что грозный повелитель вселенной, сомкнутые уста которого никогда не выражали ни печали, ни радости, на самом деле – такой же, как и она, – несчастный, обойденный судьбою человек.
С ресниц августы-матери на ладонь императора-отца упала одна-единственная крупная горячая слеза.
– Ничего, Диокл, они еще молоды, попривыкнут, – ласково промолвила она, чувствуя, что должна успокоить мужа.
В дверь постучали. Вошел номенклатор и сообщил, что пришли садовник Квинт с Квинтипором: говорят, что их вызвал божественный государь.
– Да!.. Но кто этот второй?! – взволнованно воскликнул император.
Опасаясь, что старый ветеран, грубоватый и упрямый, задумал вопреки повелению представить императору своего сына, императрица поспешила успокоить мужа:
– Квинтипор – сын садовника. Хочешь, взгляни на него. Он ведь твой раб… я его знаю… очень милый, скромный мальчик… словно и не Квинтов сын – до того они непохожи. Или, может быть, не надо: ты, наверное, устал, Диокл?
– Что ты! Нисколько! – вскочил император с места и порывисто шагнул к дверям.
– Заходи, старый товарищ!.. Ай-ай-ай! И тебе не стыдно?
Квинт грохнулся на колени у порога и ни за что не хотел вставать, пока не облобызает стопы повелителя.
– Ну-ну! Этого еще недоставало. – Император стал его подымать, протягивая ему руку. – Принес виноград?..
Император наклонился к Квинтипору, стоявшему на коленях с корзиной в руках, но тут же выпрямился и спросил императрицу:
– Хочешь винограду на ужин, Ириска?
– Пожалуй. А ты, государь, не покушаешь ли сперва чего- нибудь поплотнее?
– Нет, нет! Больше ничего не хочу! – возразил он и указал застывшему на коленях прегустатору на дверь; тот выполз из комнаты. – Я уверен: виноград, который принес нам мой Квинт, не отравлен.
Присев на край ложа, Диоклетиан протянул августе на ладони виноградную гроздь.
– Я не знал, Квинт, что у тебя есть брат.
– У меня нет брата, государь. Я отрекся от него после того, как он осрамил меня.
– Как так?
– Был он тут у меня в гостях. Я принес Сильвану[94] откормленного шестинедельного поросенка. Все как полагается: часть богу, часть жрецу, а остальное взял домой и гостей созвал. И вдруг ублюдок этот при всех заявляет: он-де свинину есть не будет. Вот тебе раз! Ты что же, спрашиваю, в евреи подался? Не в евреи, говорит, а в христиане. Сперва мы решили, что он просто перехватил малость, но глядим – нет, просто рехнулся, бедняга! Недаром второй раз женился. И с той поры мы не едим с ним из одной миски.
Император положил в рот жене еще одну виноградину и, не оборачиваясь, спросил:
– Значит, это твой сын, Квинт?
– К его счастью, уж не мой сын, а твой раб, государь. Вон как его нарядили. Ишь каким важным господином выглядит.
Император повернулся и внимательно посмотрел на Квинтипора.
– Встань, мальчик!.. В какой ты должности?
– Не знаю, божественный государь, – поднимаясь на ноги, ответил Квинтипор и покраснел – Препозитор сказал, что на должность он назначит меня потом.
– Может быть, ты секретарь… с-ы-ы-н мой? – спросил император, как-то странно растянув слово «сын» и понизив при этом голос.
– Да, божественный государь. Я магистр священной памяти.
– Хочешь стать военным… сын мой?
– Если твоя божественность того пожелает.
– Я спрашиваю тебя… сын мой, желаешь ли ты быть военным?
– Нет, божественный государь.
– Он в самом деле не гож в солдаты, повелитель, – поспешно вмешался садовник. – Ему уже восемнадцать лет, а он ни разу еще ни с кем как следует не подрался. Малость рановато взял ты его, государь, из-под родительской руки. А этот старый верхогляд только его портит.
– Верхогляд?.. A-а! Звездочет! – усмехнулся император. – Ну, ничего. Если Бион что испортил, мы подправим.
Подойдя к юноше вплотную, император впервые посмотрел прямо ему в глаза. Квинтипор изумился: от многих он слышал, что глаза у императора глубоко запавшие, холодные, серые; но они оказались вблизи такими теплыми, добрыми, голубыми. На мгновение вспомнилась ему другая пара глаз, таких же переменчивых; юноше показалась удивительна и та сила, с которой руки императора, казалось уже дряхлеющие, стиснули его плечи.
– С сегодняшнего дня – ты мой секретарь. Вот тебе первое поручение: разыщи Биона и передай ему, чтобы через час он явился ко мне в рабочий кабинет… вместе с тобой.
Все закружилось у Квинтипора перед глазами, и он молча упал на колени. Император запустил пальцы в белокурые волосы юноши.
– Теперь, сын мой, мы часто будем вместе, и потому я освобождаю тебя от адорации. Отныне ты должен преклонять колени только перед августой.
Он протянул юноше руку для поцелуя, но без снисходительности вельможного благодетеля, а с мягкой, почти отцовской сердечностью. Целуя эту руку, Квинтипор подумал: не то слишком горячи его, Квинтипора, губы, не то слишком холодна рука императора. Потом он преклонил колено перед августой. Но та, вяло махнув рукой, отвернулась.