Церера кивнула, хотя и чисто машинально. Они здесь все-таки отказывались от Фебы – по крайней мере, как ей показалось. Да и слово «благотворительная» задело за живое, поскольку она всегда за все платила сама, а теперь это было то, до чего они с Фебой докатились.
Церера ощутила себя бессильной, никчемной.
– Тогда давайте переведем ее, – сказала она.
И так и было решено.
* * *
Вечер выдался холодным – ноябрь, зима уже на носу. Уже через несколько минут после окончания разговора с мистером Стюартом Церера принялась строить планы, как изменить свою жизнь. Она не будет особо скучать по Лондону – по крайней мере, теперь. Церера по-прежнему сознательно избегала улицы, на которой тот урод сбил Фебу, и тень, навеянная этим жутким происшествием, вроде как распространилась с этого небольшого отрезка асфальта на весь Южный Лондон и, как следствие, на весь остальной город. Какие бы опасения ни испытывала она по поводу Бакингемшира, переезд туда мог помочь ей избавиться хотя бы от этой тени, а смена обстановки, может, даже позволит ей снова вернуться к работе.
Зимний король уселся на свой трон, и все в королевстве начало быстро меняться.
IV
ANHAGA (староангл.)
Тот, кто живет совсем один; бобыль
Переезд занял около трех недель, в общем и целом. Для перевода Фебы в «Фонарный дом» понадобился ряд дополнительных действий, да и коттедж требовалось подготовить к более длительному проживанию. Домовладелец Цереры в Лондоне сожалел, что она съезжает, – она была хорошим арендатором, а значит, никогда не поднимала шума и не цеплялась к нему с требованиями что-нибудь починить или прочистить, – но любая печаль, которую он испытывал из-за ее отъезда, смягчалась осознанием того, что теперь можно прощупать рынок, повысив арендную плату. Друзья Цереры – которых у нее было раз-два и обчелся; в Лондоне вообще трудно завести прочную дружбу, особенно тому, кто работает в одиночку на удаленке, – устроили для нее прощальную вечеринку с выпивкой, но все прошло более чем скромно, и она знала, что лишь немногие из них сдержат свое обещание навестить ее на новом месте. Они всячески старались проявить внимание к ней, но у людей не так уж много времени, внимания и заботы, которыми они готовы поделиться, а муки и горести других способны истощить даже самых великодушных из нас.
Церера сознавала, что знание о состоянии ее дочери сразу меняет настроение любой компании, в которой она оказывается. И знала, что иногда посиделки у кого-нибудь дома или походы в ресторан, куда ее могли раньше пригласить, теперь проходили без ее ведома, но не чувствовала обиды на тех, кто в них участвовал. В конце концов, после того наезда бывали случаи, когда в кругу близких знакомых, подкрепившись бокалом-другим вина, она вдруг громко смеялась над какой-нибудь шуткой или забавной историей и тут же терзалась угрызениями совести, – эффект был столь же отрезвляющим, как от пощечины. Допустимо ли смеяться, когда твой ребенок находится где-то между жизнью и смертью? Когда может наступить день, требующий принятия решения, которое положит конец ее пребыванию на земле из-за самого туманного из понятий – качества жизни?
А вдруг, думалось Церере, с ней самой что-нибудь случится? Что, если она заболеет или умрет? Кто же тогда будет принимать решения касательно Фебы? Она предполагала, что это должен быть какой-то профессионал – Церера не могла попросить об этом кого-нибудь из своих друзей, и даже ее мать наверняка не захочет брать на себя единоличную ответственность, особенно с учетом того, что сейчас ей уже хорошо за семьдесят. Сотрудники больницы посоветовали Церере изложить свои пожелания в завещании, но до сих пор она противилась этому. Ни один родитель не должен быть принужден строить планы на случай возможной смерти своего ребенка в результате отказа от медицинской помощи. Казалось, просто невозможно думать о таком и оставаться в здравом уме. Ну как она могла взвалить такое бремя на кого-то из своих близких?
А еще были юристы – опрашивающие свидетелей, чтобы подтвердить версию событий Цереры, собирающие воедино фотографии, карты и схемы. Каждая неделя приносила новое письмо, новые вопросы, очередное продвижение к судебному слушанию или к мировому соглашению. Ее жизнь стала настолько неотделима от жизни дочери, что она даже не была уверена, что отныне знает саму себя. Течение времени потеряло свой смысл, и целые дни проходили без какого-либо ощущения цели или достижений. Церера существовала – но, как и Феба, не жила по-настоящему.
* * *
В тот день, когда Фебу наконец перевозили в «Фонарный дом», Церера ехала за машиной «скорой помощи» в своем автомобиле, на сиденьях которого были свалены их последние пожитки. Она могла бы находиться рядом со своей дочерью, которую подключили к переносному аппарату искусственной вентиляции легких, но решила этого не делать. Церера не смогла бы сказать почему – за исключением того, что в последнее время по возможности предпочитала оставаться одна, а не быть вынужденной вести с кем-то беседу, особенно в машине, в которой находится ее погруженный в кому ребенок. С незнакомыми людьми, которые ничего не знали о ее бедственном положении, было куда легче иметь дело – даже чем с некоторыми из друзей. Ведя машину, она видела, что трава так полностью и не оправилась после летней засухи, за время которой обожженная солнцем земля стала тускло-желтой вместо более сочной зелени ее детства. Казалось, что с каждым годом обстановка тут становилась все неприглядней – как, впрочем, и очень многое другое в жизни.
«Фонарный дом» – здание самого современного вида – располагался на ухоженной территории, окруженной лесом, который скрывал его от дороги. Как ей сказали, каждая комната здесь расположена так, чтобы из нее открывался вид на траву, деревья и цветы – причем растения, цветущие летом, в преддверии зимы уже сменили подснежники, рождественские розы, магония, волчеягодник, зимний жасмин и клематис. В палате Фебы, пока ее там устраивали, слегка пахло жимолостью, и за окном Церера углядела эти кремово-белые цветы среди ветвей, в остальном почти что голых. Пара хладостойких шмелей порхала от цветка к цветку, и вид их вселял уверенность и спокойствие. Феба любила шмелей, скорость и грацию этих созданий – хоть и маленьких, но по-своему почти невероятно больших.
– Но как же они летают? – спросила бы она. – У них такие маленькие крылья, а брюшки такие толстые…
– Я не знаю, но как-то умеют.
– Когда вырасту, я хочу быть шмелем.
– Правда?
– Только на один день – просто чтобы посмотреть, на что это похоже.
– Я добавлю это в список.
Который уже включал в себя зимородков, червей, китов, дельфинов, жирафов, слонов (африканских и индийских), различные породы мелких собак, бабочек (но только не мотыльков), черных дроздов, сурикатов и, пардон за подробность, даже навозных жуков. Это был самый настоящий список, который хранился в конверте, приколотом к кухонной пробковой доске, – планы на жизнь, отложенные на неопределенный срок.
Чей-то голос произнес имя Цереры.
– Простите, – отозвалась она, – я отвлеклась.
Сотрудник младшего медицинского персонала «Фонарного дома» был крупным и высоким, с каким-то едва заметным и неопределимым акцентом. По прибытии он сообщил Церере, что его зовут Оливье. Как и большинство его коллег и здесь, и в больнице в Лондоне, он приехал в Англию очень издалека – в его случае из Мозамбика. Все эти люди, не раз размышляла Церера, оказались вдали от дома – убирают, ухаживают, утешают чужих детей, зачастую выполняя работу, которой никто из родившихся здесь не желает заниматься.
Едва только носилки с Фебой вытащили из «скорой», Оливье сразу же обратился к девочке – стал объяснять ей, где она находится, куда ее несут и что происходит, когда ее перекладывают с носилок на кровать. Он обращался с ней исключительно как с разумным, мыслящим ребенком, который слышит и понимает все, что ему говорят, и его мягкость была поразительной для такого крупного мужчины, поскольку Оливье был по меньшей мере на фут выше Цереры, а она и сама была далеко не миниатюрной – пять футов семь дюймов[6].