– А в небо не тянет? – внимательно выслушав лейтенанта, спросил особист.
– Теперь уже нет.
Оставшись, наконец, один Митричев ещё и ещё раз припоминал этот разговор, удивлялся, как это он легко рассказал подполковнику всё о себе, о семье, о погибшем брате Павле, о воюющем отце, не упомянув только о том, что жена работает в НКГБ. Зачем он так разоткровенничался? Или это подполковник так легко заставил его разговориться? Впрочем, он и сам рад был говорить о чём угодно, только бы не касаясь того, как он оказался в особом отделе. Но понять, знает ли причину этого подполковник он так и не смог. Поверил ли подполковник в придуманное Митричевым предложение, которое ему якобы собирался сделать погибший майор?
Разумеется, вопрос этот так и остался для Митричева неразрешённым. В томительном неведении он провёл на больничной койке ещё несколько дней перед тем, как его выписали. Подполковник более в полку не появился, никак не давал о себе знать. И всё-таки Митричев не мог себя чувствовать спокойным. Он почему-то уверен был, что с подполковником дороги их ещё пересекутся…
12
Алёна Митричева вернулась с лесозаготовок насквозь больная. И очень набожная. Там, на работах в глухой деревушке сошлась она коротко с одной местной крестьянкой, Верой Авдотиной, смиренно переживший расстрел мужа, обвинённого в колхозном вредительстве и смерть сына, погибшего от пули фашистской.
Утешение и силу жить нашла она в Святом Писании. По вечерам, возвращаясь с работ в свою убогую избушку, где квартировали Алёна Митричева, запаливала она свечку, раскрывала Евангелие и, шевеля сухими бескровными губами, сосредоточено читала. И покуда главу-другую не прочитывала, спать не ложилась, несмотря на то, что завтра вновь надобно вставать ни свет, ни заря.
Как-то однажды, когда от усталости парализующей не шёл сон, Алёна подсела к Вере. Перед ней на сколоченном из не струганных досок столе лежало раскрытым Евангелие. Вера водила по строчкам большим расплющенным пальцем с тёмным ободком под изломанным ногтем и шевелила губами.
– А ну-ка в голос зачти, Вер, – попросила Алёна.
– А веруешь ли или так, от скуки? – строго посмотрела на Алёну поверх очков в железной оправе хозяйка избы.
– Верила сызмальства, и в Храм ходила по воскресеньям, да потом в Москву переехала и всё как-то… Сама знаешь, власть нынешняя Бога-то отменила…
С того вечера и сблизились равные годами женщины. Читали в пересменку Евангелие, толковали тот или иной стих, как понимали, моля при этом Спасителя, чтоб не судил их строго за то, что дерзнули умом своим скудным дойти до всего: ни церкви, ни батюшки, чтобы разъяснил непонятное, не было.
Говорили всегда вполголоса, иной раз и вовсе на шёпот переходили. И не потому что ушей чужих опасались – в избе кроме них да ещё одной женщины, засыпавшей как только до лежанки добиралась, никого не было, а – привычка такая сложилась при власти советской.
Восемь месяцев оттрубила Алёна на лесозаготовках, а более не сдюжила. Болезнь опасная въелась ей в лёгкие, закашляла она кровью, думали всё, отходную нужно читать по бабе. Но Вера выходила дышавшую на ладан постоялицу свою, выходила какими-то травками да настойками горькими. И – молитвой усердной.
Смилостивился Господь, поднялась Алёна. Но работником она уже никаким сделалась, обессилила. Списали её подчистую, как из армии инвалидов списывают. Расставание с Верой было слёзное.
– Свидимся ли? – вопрошала Алёна.
– Это как Господь управит, – спокойно ответствовала на это Вера, кроме нехитрой снеди снабдив Алёну в дорогу иконой Спасителя с серебряном окладе, да стареньким, захватанным руками человечьими Евангелием. И наставляла напоследок: – Помнишь притчу о семени на почве каменистой? Всходит быстро, но корней у него нет, потому что мало земли, и засыхает оно. Это о людях, которые схватывают учение Его быстро, не проникнувшись им, а при малейшем повороте нарушают его али и вовсе отрекаются, потому как опять-таки корней нету… Не уподобляйся таким, Алёна, пусть вера твоя крепкой будет и не напоказ.
Тоня ахнула, увидев свекровь. Была женщина дородная, в теле, что называется, а тут – кожа да кости, глаза – впадины чёрные, рот ввалился ровно у старухи древней. И седина…
Костик за маму спрятался, не узнал бабушку родную, оробел. Впрочем, довольно быстро успокоился, когда мама объяснила ему, что бабушка хворает. Он ведь тоже уже болел и наверно выглядел тогда, как и бабушка нынче.
Мама приносила бабушке какие-то лекарства, от которых та упорно отказывалась, говоря как-то непонятно, что если Бог даст, она выздоровеет и без них. Костик не понимал, кто такой этот Бог и что он должен дать бабушке, чтобы она поправилась. Лекарства? Так мама же их давала, а бабушка не брала почему-то. Наверно, думал Костик, у этого самого Бога есть какие-то другие лекарства, которые лечат лучше, чем те, что давала мама.
Он спросил у мамы, кто такой Бог? А мама недовольно заявила, что никакого Бога нет, и чтобы он не смел никогда никому задавать подобные вопросы. Костик очень любил маму и пообещал ни у кого не спрашивать о Боге. Но непонятно было, если Бога нет, то почему бабушка этого не знает и всё надеется, что он ей что-то даст?
Немного придя в себя после долгой, изнурительной, отобравший те немногие силы, что у неё ещё оставались дороги Алёна разместила в правом от входа углу комнаты небольшую треугольную полочку, на которую поставила подаренную Верой Авдотиной икону Спасителя и извлечённую из сундука икону Казанской Пресвятой Богородицы. Поставила рядом и латунный крест с распятием, запалила лампадку и, встав на колени, принялась истово молиться.
Костик, открыв рот от изумления, во все глаза наблюдал за бабушкой. Эта картина и предстала перед глазами вернувшейся с работы Тони, от растерянности застывшей на пороге комнаты. Впрочем, длилось это считанные секунды. Быстро сориентировавшись, она поспешно увела сына на кухню, посулив ему кусок сахара – и лишь посул этот заставил заупрямившегося Костика пойти за мамой. Получив обещанное, он тихо спросил:
– Мам, а почему бабушка на коленях стоит?
Причуды свекрови обеспокоили Тоню. Она комсомолка, служит в такой серьёзной организации, Григорий на фронте вступил в партию. А тут какое-то религиозное мракобесие на дому! Да ещё при ребёнке! Совсем Алёна Даниловна из ума выжила после этих лесозаготовок, что ли?
Ко всему ещё иконы вывесила… А если к ней кто со службы зайдёт по надобностям каким и увидит, что тогда? Да что со службы, а соседи-то? Неужели она, пожилой уже человек, не понимает, в какое непростое время они живут? Или не хочет понимать? Хоть бы внука пожалела, если уж о ней и Грише не думает.
Решила Тоня поговорить со свекровью теперь же. И серьёзно поговорить. Оставив сына на попечение Илюши Шмакина, которого тоже угостила сахаром, Тоня отправилась в комнату.
(Кстати, Тоня, с тех пор, как сделалась сотрудницей НКГБ, свои богатые пайки не таила, делилась с соседями, помогала и лекарствами и вообще всем, чем могла. За доброе отношение её уважали, благодарили, но всё-таки чуточку побаивались: человек в квартире она была новый, да ещё работала в такой страшной организации. Мало ли что…)
Разговор с Алёной Даниловной у неё не получился, свекровь наотрез отказалась убрать иконы. Единственное на что она пошла – прикрыть их занавесочкой…
Пока мамы не было Костика так и подмывало спросить у Илюши, кто такой Бог? Но он удержался от соблазна, так как обещал маме ни с кем не заводить об этом речь. А слово надо держать, это ему ещё отец говорил, когда приезжал на побывку после ранений. И тут же забыв обо всём, он похвастался перед Илюшей, что отец вчера прислал письмо с фронта, а в письме – фотографию: он с бойцами своей батареи.
– Ты счастливый, Костик, – вздохнул Илюша, догрызая свой кусок сахара. – У тебя есть отец. А у меня даже фотографии его нету…
– А почему? – удивился Костик.
Действительно, почему, вдруг спросил Илюша сам себя. Почему у них с матерью нет даже фотографии отца? Такого же быть не может, фотографии есть у всех, неужели отец никогда в жизни не был у фотографа? Один или с матерью. Наверняка фотография есть и тогда, посмотрев на неё, он непременно вспомнит отца, вспомнит, каким он был!