– Ньед, – всегда говорила Вика, тонко, едко и без улыбки растянув губы. – Вот и Владик говорит «ньед»!
Гошка переводил глаза на меня, и я видел в его глазах желание зазвездить сестре пяткой в лоб.
«Ньед» – это была любимая фишка Вики. Сначала ей нравилось просто не оглушать звонкие согласные на конце («Дайте мне, пожалуйста, хлебб!»), но потом она принялась озвучивать и глухие. Раньше это было забавно. Или даже очень забавно, когда, забравшись с ногами на подоконник на лестнице, она по-новому перепевала многие советские песни. Особенно ей нравилось перепевать Эдиту Пьеху:
Вышла мадъярга на берегг Д-Дуная
Б-бросила в въоду вьен-ногг…
Благодаря этой странной прихоти, ей очень легко давалась английская фонетика. В школе Вика лучше всех умела восклицать «Oh, my God!» со звонким «д» на конце. Говорят, у славян это признак излишней категоричности.
Когда поминальный обед, наконец, благополучно завершился и я уже уходил, Вика вышла за мной на лестничную клетку, чтобы проводить до лифта. Там мы сели на подоконник.
– Что всё-таки стряслось у Лёши? – спросила она меня, и я попробовал ответить, хотя суммировать впечатления ещё было сложно.
После той нашей встречи в бывшем союзном министерстве и не менее содержательной ночи, проведённой в новой квартире Лёши, мне удалось сделать для себя сразу три важных вывода:
а) в каждой женщине половина гормонов мужских и столько же хладнокровия;
б) каждая женщина пытается довести мужчину до такого состояния, когда может смело сказать: «Ну, куда ты такой пойдёшь? Кому ты такой нужен?»; и
в) завтра Лёша даст мне парабеллум, чтобы я убил Ритку.
«Парабеллум» следует взять в кавычки, потому что это некое средство.
– Ну и дурагг! – воскликнула Вика, от возмущения соскочив с подоконника.
Идя домой, я много размышлял, к кому относилось это «дурагг», но так и не пришёл к окончательному выводу. Если ко мне, то я должен был просветить Вику и о дальнейших событиях. К примеру, о том, как я потащил Лёшу в ванную и случайно рванул ручку чуть сильнее, а поэтому дверь открылась. Рыбка стояла под душем, за занавеской, подняв кверху локти.
– Уу! – удивился Лёша, резко повалившись вперёд и, повиснув на занавеске, легко её оборвал. Вид голой жены внезапно привёл его в чувство. – Уу? Вишь, какие у неё рёбра! – возбуждённо говорил он, лёжа на полу на спине и показывая вверх пальцем. – Как у шестижаберной акулы!
Так что это ещё вопрос, кому кого убивать. А через несколько дней Лёша позвонил ночью:
– Спишь?! – и он рассмеялся голосом икающей выпи. – Знаешь, Вла, у меня тут ночует приятель. Ты не бойся, он негр, хотя и не говорит, что афроукраинец. Я вас обязательно познакомлю. Так вот слушай, он тут говорит, что сегодня он лёг в час утра! В час утра! – И он опять зашёлся в содержательном хохоте дикой болотной птицы.
Я несколько раз бросал трубку, но Лёша каждый раз перезванивал. Ему было скучно и хотелось поговорить. Видимо, афрохохол уснул.
Наконец, он сказал, чего от меня хочет.
– Слушай, Вла, а что-то ты знаешь о… ловлении рыб?
Он не отставал, пока я не вспомнил о существовании у Аксакова записок об ужении рыб и не поделился своим личным рыбацким опытом, начиная от смены воды в аквариуме и кончая дембельской рыбалкой на Кольском полуострове. Это когда подъезжаешь к озеру на транспортно-заряжающей машине и бросаешь в воду провода от аккумулятора.
Последнее Лёшу поразило как током. Он задумался, помолчал и даже сказал: «Ну, спи!» – перед тем как положить трубку.
А назавтра он объявил, что делает в квартире ремонт. Вызвал мастеров и сразу начал с проводки…
Мастера вернулись через неделю. Им предшествовали пожарные, милиция, участковый и дюжина соседей в разной степени свечения – от слабо люминесцентного тихого ужаса до белого накала чистой ярости.
Что там могло гореть, в Лёшиной квартире, пустой как спортзал, это было загадочно, но мне было сказано, что сгорело там всё. Спасена была только кровать-пагода, которая почти не пострадала, да ещё оказалось, что в огне не горит и воде не тонет весь склад общечеловеческих ценностей. Книги и брошюры только прохватило дымком. Лёшина мама специально позвонила мне в поисках сочувствия, и мне пришлось серьёзным образом её утешать. Задача была направить её сознание к счастливым дням её до-демократической молодости – с дымом кээспешных костров, романтикой байдарочных походов, комарами размером с клюкву, шашлыками из жилистого карельского зайца, Городницким, Визбором, Кимом, демонстрациями на Красной площади и комсомольскими собраниями космонавтов.
Лариса Карловна приютила погорельцев у себя. Была уже осень, когда, поснимав несколько квартир и сжав своё сердце в кулаке, Лёша, наконец, согласился вернуться в свою бывшую детскую комнату. К счастью, Рыбка – под дымовой завесой вытащенной из полымя кровати – сходу захватила кабинет Лёшиного папы, где тот паял электронику и держал зимние колёса для «жигулей». Колёса были выставлены в коридор, а вскоре и проданы – вместе с самой машиной и редким англоязычным изданием собрания сочинений Солженицына, не вносившим, впрочем, заметного вклада в развитие их великого и могучего.
После пожара Лёша заметно образумился. Он повторно углубился в семейную жизнь. Мы снова жили в одном доме на Кутузовском, но почти не пересекались, а встретившись во дворе, только перебрасывались словами «как жизнь?» Короче, женатик холостяку не товарищ.
Но как-то вечером я увидел его сидящим в машине, и мы поговорили.
– Чёртов город! Нет, какой чёртов город, Вла! – вдруг принялся он ругаться на Москву. – Знаешь, что я решил? Хватит. Брошу! Брошу всё, стану нищим, заберусь в какую-нибудь деревню и сяду писать роман!
Во горазд, думал я, давать пустые-то обещания. Как раз тогда он делал хорошие деньги.
Глава 3. Воистину акбар!
Зима в тот год пронеслась очень бурно, но бестолково. Как один сплошной серый вихрь. Не знаю, приходило ли кому-нибудь в голову сделать калейдоскоп, засунув в его трубу не яркие разноцветные стекляшки, а серые безликие камешки, собранные на обочине дороги и расколотые молотком? Если никто этого не делал, идею готов буду уступить. Такая была зима.
Мир красок вернулся только с Пасхой, когда весь круг моих ближних и дальних словно поразила эпидемия. Все принялись друг другу звонить и слёзно просить прощения. Предлагали позабыть всё, что давно и так позабылось, или больше не вспоминать того, чего, кажется, не было и вовсе. Звонок Шихата, бывшего репетитора по истории, который готовил меня к поступлению в институт, вполне вписывался в общую канву.
Шихат относится к людям, о которых никогда нельзя было сказать, нравится он тебе или не нравится. Он был, возможно, второй оступившийся с неба ангел, однако, не в пример Люциферу, о нём на Земле было мало кому известно. Он как-то существовал вне добра и зла. Случайно попал в зазор между ними, да там и остался.
Вечный скиталец по общежитиям, вечный аспирант с перспективой на вечное кандидатство, Шихат часто бывал у нас дома и ещё чаще столовался по воскресеньям, отчаянно заглядывался на мою сестру Антонину и уже предвкушая тот острый момент, когда его снова пригласят выступить в роли полноценного репетитора. Ментора. Наставника. Учителя жизни.
Но Тоня не любила брюнетов. Она называла Шихата Джихадом, и напрасно Шихат доказывал, что по дедушке он – полумакедонец-полуюжноосетин, что истинно греко-верующий, что по отцу он ведёт свою родословную от наполеоновского капрала, который был послан из горящей Москвы с секретным заданием в Истамбул, но случайно женился в Полтаве на местной ассирийской княжне…
Мой отец тоже как-то не проникся всем этим романтизмом, а потому с казарменной прямотой припечатал репетитора в первый же день их знакомства, едва Шихат за столом вспомнил о счастливом капрале-предке. «Ничего», сказал мой отец, наливая Шихату водки. «Еврей ещё не самое страшное, что может случиться с человеком».