1 января 1923 года Чуковский подводит итог году ушедшему:
«1922 год был ужасный год для меня, год всевозможных банкротств, провалов, унижений, обид и болезней. Я чувствовал, что черствею, перестаю верить в жизнь и что единственное мое спасение – труд. И как я работал! Чего я только не делал. С тоскою, почти со слезами писал "Мойдодыра". Побитый – писал "Тараканище"». – Далее, перечислив множество сделанного, – книги, статьи, переводы – добавляет: «о, сколько энергии, даром истраченной, без цели, без плана! И ни одного друга! Даже просто ни одного доброжелателя! Всюду когти, зубы, клыки, рога!»
Из очередной – февральской – поездки в столицу он узнаёт, что «московская нэпманская публика, посещающая лекции, жаждет не знаний, а скандалов… У меня большая грусть: я чувствую, как со всех сторон меня сжал сплошной нэп – что мои книги, моя психология, мое ощущение жизни никому не нужно.»
Ему нехватает душевного общения. Даже вырвавшись в сентябре на отдых в Коктебеле, он записывает: «Чувствую себя худо, чужим этой прелести… Интеллигентных лиц почти нет – в лучшем случае те полуинтеллигентные, которые для меня противны. Одиночество не только в вагоне, но и в России вообще. Хожу неприкаянный… 22 дня живу я в Коктебеле и начинаю разбираться во всём. Волошинская дача стала для меня пыткой – вечно люди, вечно болтовня. Это утомляет, не сплю. Особенно мучителен сам хозяин. Ему хочется с утра до ночи говорить о себе или читать стихи. О чем бы ни шла речь, он переводит на себя… Особенно страшно, когда хозяин зовет пятый или шестой раз слушать его (действительно хорошие) стихи. Интересно, что соседи и дачники остро ненавидят его.»
Кончается двадцать третий год, а беспросветность всё та же: «Денег нет – не на что хлеба купить, а между тем мои книги "Крокодилы" и "Мойдодыры" расходятся очень. Вчера в магазине "Книга" Алянский сказал мне: "А я думал, что вы теперь – богач"».
Как–то, во время одной из редких пауз, Чуковский признался, что «отдохнул от людей». Признание объяснимо: общение с многими и многими отнимает у него драгоценное время, растрачивает его самого. И при всём том он неизменно остается щедр к людям не только в скучных делах, касающихся обыденных житейских мелочей. Это благодаря именно его заботам, наставлениям, творческой помощи, а то и просто дарению «роскоши человеческого общения» возникли, стали на ноги и получили известность такие литераторы как Маршак и Житков.
А самого наставника порой одолевает мрачность, он недоволен своим творчеством для детей: «пишу о них не без фальши и натужно». Но тут Чуковский всё же слишком строг к себе: в подобных вещах, к счастью, бывают неправы даже такие проницательные люди, как он. Он ошибается! Правда на стороне маленьких – но чутких сердцем – читателей – никто не может быть более справедливым судьей, чем сами дети. А они – все подряд! – обожают его сказки.
Впрочем, и сам–то он в своих сомнениях себе противоречит: «я высчитал, что свое "Федорино горе" я писал по три строки в день, причем иной рабочий день отнимал у меня не меньше 7 часов. В 7 часов – три строки.» Может ли этакий титанический труд человека, столь одаренного, не завершиться подлинным шедевром?
Однако чувство неудовлетворенности его не покидает. Ему хочется по–прежнему заниматься литературоведением, писать статьи и книги о Некрасове, по творчеству которого он уже стал признанным специалистом, о Горьком, и он сокрушается: «Сделали меня детским писателем.» В литературной среде правит бал РАПП и очень многое зависит от малообразованных, тупых чинуш–перестраховщиков.
В отчаянии перечислив по пунктам целую серию своих неудач («Пять литературных работ было у меня на руках – и каждую постигла катастрофа.»), он записывает 17 февраля 1926 года: «Это был пятый удар обухом, полученным мною, деклассированным интеллигентом, от не нуждающегося во мне нового строя, находящегося в стадии первоначальной формации.»
Когда осмысливаешь откровенные признания, погружаешься в размышления мастера слова, вдумчивого философа, непредвзятого и зоркого психолога – поневоле берешь его сторону, становишься союзником, пленником этого недюжинного ума. И происходят порой поразительные вещи. Вот листаешь дневник литератора, погруженного в самое сердце тогдашнего – всё еще расколотого – общества, вчитываешься в записи, охватывающие едва ли не все стороны бытия многих людей, – и сам окунаешься в течение этих будней, состоящих из многих, больших и малых, забот. И вдруг… с очередной страницы этих – порой даже скучных в своей обыденности – записей полыхнет жаром, опалит огнем ушедшая грозная эпоха. Но как неожиданно и как забавно ей приспичит явиться!
Залетел на одну из страниц некто Ник. Дм. Соколов, чиновник Петросовета (бывший адвокатишка средней руки), дряхлый старичок, вызывающий жалость своей незначительностью в текущей жизни. Это теперь – в двадцать седьмом году, в десятилетний юбилей отречения императора. А тогда? Кем же он был, этот дышащий на ладан человек?
Семнадцатый год. Еще идет война с германцами, длится затянувшееся – всё еще не ясное вполне, чья возьмет, – противостояние на всей линии огромного фронта от Балтики до моря Черного.
И тут – революция. Всеобщая эйфория скорых на мифические прожекты прекраснодушных болтунов вроде Керенского. И первые шаги в пропасть.
Именно Н.Д. Соколов подготовил для Временного правительства «приказ №1», по которому в воюющей (!) армии главными становились солдатские комитеты с установкой на неограниченную «ни в чем» свободу солдата. Во всей истории человечества не отыскать такой армии, ибо сброд воевать неспособен. И приказ этот стал настоящим детонатором. Это привело к катастрофе – развалу армии и, как следствие, поражению в войне.
«Бедняга – он постарел, – со слов одной дамы, жалеющей его до слёз, записывает Чуковский, – одряхлел, полчаса всходил на лестницу, щеки впалые, виски впалые…».
Так нежданно–негаданно явится вдруг еще живая тень былого…И как странно думать, что от такого ничтожного осколка прошлого пошли сокрушительные волны, перевернувшие государственный корабль!
Но тени исчезают, а жизнь, в которой есть и быт, и насущные заботы, – продолжается. И не хлебом единым. Но нелегко человеку с обостренным чувством прекрасного, с собачьим нюхом на творчество подлинное, настоящее общаться с иными людьми серыми, бесталанными, но с претензией на нечто, с их точки зрения, высокое. «И когда я кричу на них с гневом и болью, они говорят, что я неврастеник. И, пожалуй, правы. Нельзя же бранить людей за то, что они пошляки.»
Пресловутый быт же никуда не девается. И человек – известный литератор, творчество которого признано всеми, – заносит в дневник 28.11.1931: «Вчера начались морозы. 17 градусов. А у меня легкое летнее пальтишко, фуражечка, рваные калоши и никаких перчаток.»
Со временем мало что меняется. А если что меняется, то уж совсем неожиданным образом и горько ему становится оттого, что неприятности обрушиваются на него со стороны коллег, состоящих не просто в друзьях, но, можно сказать, выпестованных им.
В августе 1932 года, во время деловой поездки в Москву, он вдруг стал замечать, что Маршак всячески противится тому, чтобы Чуковский посетил своего старого коллегу–сотрудника в двадцатых годах по «Всемирной литературе» – Максима Горького (сам Маршак в это время вовсю контактировал с ним по вопросам издания детских книг).
«А может быть, я и ошибаюсь» – обронил Чуковский в дневнике, не поверив, что друг и собрат способен вести двойную игру.
Но оказалось, что никакой ошибки тут не было!
Маршак, нарушив данное Чуковскому слово, в обход старшего коллеги и покровителя, не оповестив его, двинул во «взрослое» издание «Academia» сборник своих детских стихов. Надо сказать, что Маршак сам по себе – безусловно прекрасный, самобытный талант. Но поведение его в подобных делах иначе как самобытным не назовешь.