Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Впрочем, так жил весь наш двор. Особенно открытой была жизнь летом. Из двух сложенных кирпичей сооружались маленькие очаги, на которых хозяйки варили варенье и повидло в блестящих медных тазах, помешивая и пробуя свою продукцию длинными плоскими деревянными ложками. Чтобы узнать, готово ли варенье, хозяйка капала сироп на ноготь большого пальца. Если капля не расплывалась, а стояла на ногте в виде маленькой полусферы, варенье было готово. Какая радость! Облизывать ложку и даже таз могли только дети варившей хозяйки, но вокруг таза со сладким варевом всегда крутилась стайка со всего двора: попробовать пенки давали и своим, и чужим. А какое удовольствие было получить кусок свежего хлеба, намазанного только что сваренным повидлом или пенками от вишневого варенья.

Другим нескончаемым летним занятием было выбивание ковров. Обычно для этого приглашалась профессиональная выбивальщица Ида. Она появлялась во дворе с целым набором плетеных из бамбука или, может быть, ивовых веток выбивалок, похожих на теннисные ракетки. За Идину юбку всегда держалось несколько сопливых и грязных оборванных детей, число которых с каждым годом росло. На большой стол укладывался ковер, и тут же раздавался дробный стук двух выбивалок – работа была виртуозная. Над столом стояло облако пыли, а над пылью возвышалась голова Иды. Постепенно облако редело, и когда оно совсем исчезало, ковер переворачивался на другую сторону, и все начиналось сначала. Выбивальщица колотила с такой быстротой и яростью, что казалось, она расправляется со своим заклятым врагом. Однако лицо ее и повадка оставались вполне добродушными, она занималась своим делом, совершенно не обращая внимания на сопливых отпрысков, цеплявшихся за ее юбку. По двору ходили слухи, что Ида в свободное от работы время зарабатывала чем-то, о чем нельзя говорить, и от этого появлялись новые дети. Жгучая тайна, окружавшая Иду, была для меня, совсем еще маленького, первым знакомством с вопросами пола, интерес к которому был тем сильнее, чем больше он был окутан секретностью.

Центральной фигурой моего детства была мама. Отца я мало помню. Он очень много работал: приемы больных в детской поликлинике, работа в больнице, частная практика, визиты к пациентам (всегда на извозчике), лекции на медицинские темы (от мамы я узнал позже, что папа часто выступал с такими лекциями перед еврейской аудиторией на идише; она рассказывала, что его идиш был “литературным”, близким к немецкому – он был “литвак”, думаю, что это не значило, что он был из Литвы. Отец умер, когда мне было шесть лет.

Помню маму того времени почему-то зимой, в шубке и фетровых ботиках, в которые были вставлены туфли на высоком каблуке – устройство довольно неустойчивое: мама идет с превеликой осторожностью по зимней, заснеженной улице к санкам, запряженным лошадью. Как я уже говорил, по улицам ходили экипажи, запряженные лошадьми: летом что-то вроде кабриолетов с откидывающимся верхом и скамеечкой напротив главного сидения, зимой санки с пологом. От неуверенности ее движения мама кажется мне особенно трогательной и прекрасной. Она никогда не повышала голоса и проявляла необыкновенное терпение и терпимость. Ее терпение было особенно удивительным, когда думаешь, какие испытание выпали на ее долю.

В маме всегда жило стремление к независимости, но судьба складывалась иначе – дети, дом, отсутствие специальности делали ее полностью зависимой от отца. В 1935 году она решила, что пришла пора все это изменить и начала заниматься в медицинском училище, чтобы получить специальность клинического лаборанта. Это был то ли вечерний, то ли заочный курс. Я хорошо помню ее занятия дома. Вместе с тетей Розой, ее сестрой, она готовилась к экзаменам. Это называлось “читать записки”, т.е. конспекты, и две сестры проводили много часов за их чтением. Экзамены прошли успешно, в руках мамы была профессия, и никто тогда не представлял себе, как вовремя все было сделано и какая катастрофа ждала нашу семью.

У отца было больное сердце. Довольно полный, апоплексического сложения человек, он, несмотря на то, что был врачом, вел, по-видимому, очень нездоровый образ жизни: слишком много работал, нерегулярно и, наверное, неправильно питался, жил под постоянным стрессом, без достаточной физической активности. Болезнь уже зашла достаточно далеко, и отца иногда видели на улице, сидевшим с сердечным приступом где-нибудь на крыльце или стоявшим, прислонившись к стене. В конце концов, 31 декабря 1936 года разразилась катастрофа.

Первые дни после похорон папы были заполнены людьми: приходили друзья, знакомые, сослуживцы. Двери не закрывались. Но вот поток иссяк, и наступило самое трудное время – мы остались одни. Конечно, вокруг были друзья, но у каждого шла своя жизнь. Самым верным другом оказался Семен Лазаревич Билинкис. Он бывал у нас каждый день, и, самое главное, его участие было по-настоящему деятельным: почти сразу же после похорон он помог маме открыть частную клиническую лабораторию. Для этого надо было купить где-то оборудование. Не знаю, как, но с помощью Семена Лазаревича это было сделано, появился микроскоп, лабораторная посуда, и он же стал посылать маме первых пациентов. Этому последовали другие врачи, и таким образом, благодаря Семену Яковлевичу, наше материальное благополучие после смерти папы сохранилось.

Мамина лаборатория разместилась в папином кабинете. Центром всего был микроскоп, для которого были куплены сверхценные цейссовские окуляры.

В 1938 году я поступил в первый класс 7-ой городской школы Умани и жизнь потекла почти как раньше. Мне только чаще повторяли, что я уже большой. Школа, конечно, была связана с ранней идеологической обработкой детей: все, начиная с первого класса, автоматически становились “октябрятами”. Но в моей памяти это не сохранилось. Зато я помню несколько эпизодов, связанных с политикой. Один – в совсем раннем детстве, а другой в году 1938–39. Разговоров на политические темы при детях избегали, во всяком случае, я не помню разговоров такого рода за столом, когда собиралась вся семья. В один из первомайских праздников, еще при жизни папы, мы отправились “в город” на демонстрацию. Сама демонстрация не запомнилась, вернее, на нее наслоились воспоминания последующих лет. Зато эпизод после демонстрации, когда мы возвращались домой, ярко запечатлелся. Мы с родителями шли по центральной улице, у меня в руках был цветной воздушный шарик на длинной нитке. Встретившись с кем-то из папиных коллег, мы остановились. Не могу вспомнить, кто конкретно это был, но думаю, что кто-то не из нашего близкого круга друзей, иначе я бы запомнил. Наверное, человека два-три, может быть, семейная пара. Встреча была дружелюбной, взрослые шутили, говорили о прекрасной погоде, смеялись. Кто-то спросил меня: “Кого же ты, Алик, видел сегодня на демонстрации?” – “Как кого? Сталина, Ворошилова, Калинина!” – “Правда? Они были прямо на трибуне? живые?” – “Нет, – отвечал я, – дохлые”. Все засмеялись, потом наступило неловкое молчание, снова смех, поговорили еще о чем-то, и все пошли своей дорогой. Я почувствовал, что мой ответ был неприятен родителям, хотя они смеялись вместе со всеми, но как-то принужденно. Я боялся, что получу выговор, но по дороге домой меня никто не ругал. Эпизод почему-то остался в памяти.

Через несколько лет, в 38-м или 39-м году, моя встреча с политической реальностью нашей жизни была намного более зловещей. Однажды где-то дома мне попалось письмо в распечатанном конверте. Письмо было из Харькова от маминой сестры. Мне трудно было читать ее почерк, да и интереса особого не было. Вдруг в самом конце письма я увидел фразу, поразившую меня: “Миша осужден”. Я понял, что речь шла о мамином брате, дяде Мише из Горького. Что значит осужден? За что осужден? Когда я спросил об этом маму, она постаралась перевести разговор на другую тему, и я понял, что об этом лучше не говорить. Через много лет я узнал, что Миша был арестован, обвинен в шпионаже и осужден на десять лет. Он погиб в лагерях и был, как миллионы других, реабилитирован после смерти Сталина.

6
{"b":"900458","o":1}