Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В детской была большая изразцовая кафельная печка, на которой зимой, широко раскинув руки, грели одеяло и простыню, чтобы легче было нырнуть в холодную постель (в доме почему-то всегда было холодно: уманский климат до войны, в тридцатые годы, отличался холодными, снежными зимами, снег лежал, не тая, всю зиму, а отопление в домах было не центральное, а печное). Из детской, как я уже говорил, можно было пройти в огромную, как мне казалось тогда, маленькому, столовую. Кроме гигантского дубового обеденного стола, здесь были обычные атрибуты столовой: большой буфет, кожаные диваны, а также холодильник, точно такого же цвета, как стол и стулья, имевший форму дубового шкафа-комода. В него закладывали лед, хранившийся все время, даже летом, в подвале дома. B холодильнике был маленький кран, через него удаляли воду от таявшего льда (я пишу эти строки и думаю о том, сколько, кроме меня, осталось на земле людей, помнящих такие холодильники!). Так что в столовой было довольно много мебели, и вся она была в моих глазах очень большой. Жаль, что никогда потом, во взрослом состоянии, я не побывал в нашем доме.

В детской же, кроме двух диванов для меня и Изи, был только письменный стол, пианино фирмы Беккер и высокий книжный шкаф. Вот этого шкафа я боялся лет до шести. Сверху с него, опускаясь с обеих сторон, как две руки, свисала длинная белая дорожка, на которой стоял бюст Гомера. Я засыпаю вечером, в комнате темно, и вдруг шкаф начинает казаться мне огромным человеком с длинными белыми руками и темной, странно маленькой и страшной головой, и этот страшный, огромный человек медленно движется ко мне. Я прячу голову под одеяло и… засыпаю. Среди книг в шкафу самыми интересными для меня и доступными, потому что на нижней полке, были иллюстрированные тома полного собрания сочинений Гоголя. Я подолгу рассматривал иллюстрации к Страшной мести, Вию, Утопленнице и другим страшным историям, которые меня больше всего занимали. Читать я стал довольно рано, и к семи годам мог самостоятельно справляться с Гоголем.

Где-то в самом раннем детстве у нас в доме появилось радио, не настоящий ламповый радиоприемник, способный ловить все на свете, а простая “тарелка”, висевшая на стене, по которой можно было слушать только одну программу. Программы были, конечно, типично советские, с маршами и массовыми советскими песнями, последними известиями и концертами по заявкам. Но среди них можно было слушать детские радиоспектакли, и это было моим любимым занятием. Не помню точно, когда у нас появился телефон. Он висел на стене, почему-то в детской, и был относительно современным, т.е. уже состоял не из двух отдельных частей – слуховой трубки и микрофона, как в фильмах по романам Агаты Кристи, а имел полноценную телефонную трубку, по которой можно было и говорить, и слушать и которую можно положить на рычаг (массовое распространение телефонов в Советском Союзе, как, впрочем, и всякой другой техники, очень отставало от зарубежных стран). Это должно было быть не позже 1934–35 года, т.к. я очень ясно помню трагический телефонный звонок ночью 31 декабря 1936-го, известившего нас о смерти папы. Номер нашего телефона был 6–69 (наверное, число телефонов в Умани в то время не доходило до тысячи). Когда нам звонили, номер называть было не обязательно: “Дайте, пожалуйста, квартиру доктора Тутельмана”, – и телефонистка соединяла абонента с нашим домом. Перечитываю только что написанное (я ведь пишу в двадцать первом веке, на компьютере) и думаю о том, какую, оказывается, долгую жизнь я прожил. Для моих внуков, когда они смогут прочитать эти строки, все, о чем я рассказываю – начало радио, телефона – происходило в далекой, доисторической древности, наверное, в мезозойскую эру или, может быть, даже в домезозойскую, когда они узнают, что общественным транспортом в Умани во времена моего раннего детства были извозчики и санки, запряженные лошадьми…

Я помню себя довольно рано. Мне года четыре, жаркий летний день, я иду с улицы, от входа в наш дом – во двор. Иду босиком и чувствую горячий асфальт, который поддается под моими шагами. Глубина дома (от улицы до двора – что-то вроде длинного коридора между стеной дома и соседним забором) мне кажется очень большой. У стены дома заросли маттиолы, которую я щедро поливал из ведра, от чего она плоско распластывалась по земле, чтобы, напившись и высохнув, снова восстать на своих тонких стеблях. Неказистые бледно-голубые цветы совсем не пахнут днем, но по вечерам запах совершенно оглушительный, и он навсегда ассоциируется в моей памяти с детством, Уманью и домом. Из задней двери тоже был выход на широкий двор, расположенный в виде карэ, который окружал другие дома. Двор, о котором в нашей семье говорили с некоторым снобистским неодобрением, притягивал меня, как магнит. Здесь можно было играть с приятелями своего возраста или примкнуть к компании старших, уже школьников, снисходительно терпевших малышей, вроде меня. Перед началом учебного года они собирались на большой площадке, говорили о таинственных школьных делах, рассматривали новенькие учебники, хвастались своими блестящими ранцами. Мы, маленькие, слушали и глядели во все глаза. Летом было особенно приятно выйти во двор с куском хлеба, намазанным сливовым повидлом или еще чем-нибудь вкусным. Просьба “дай откусить”, как правило, тут же удовлетворялась. Так что мы всегда знали, у кого какое повидло или варенье сварено. И хотя мама неохотно разрешала выходить “на улицу” с едой (улица было такое же плохое слово, как двор: “уличные мальчишки”, “человек с улицы”, “уличные манеры”), это случалось довольно часто.

В наш двор выходило крыльцо дома, где жила семья Розы Бланк. Роза была “притчей во языцех” и у нас, и у Билинкисов, близких наших друзей. “Зубная врач”, как шутя называл ее Семен Лазаревич Билинкис. Довольно полная, я бы сказал, вальяжная, Роза выглядела, как карикатура на наклейку с духов “Кармен” (ей не хватало только цветка во рту). Сходство с наклейкой усиливалось еще и благодаря двум картинным завиткам черных волос, свисавшим на лоб и, в сочетании с большими, довольно выпуклыми глазами, придававшими лицу какое-то неистовое выражение. Все семейство было очень колоритным: громогласная мамаша, маленький затюканный муж и две дочки, такие же шумные, как мать. С голосом Pозы Бланк соперничать не мог никто. Эта местечковая еврейка, достигшая при советской власти немыслимых для ее происхождения высот и ставшая дантистом, сохранила все свои местечковые повадки и манеры в девственной неприкосновенности. Колоритность и естественность с лихвой окупали все недостатки этой “знойной женщины”. Врачом, по мнению многих, она была ужасным. Зато послушать Розу Бланк или посмотреть, как она ест, говорит или лечит, значило побывать на хорошем представлении. Из ее зубного кабинета, который был тут же, в доме Бланков, часто раздавались душераздирающие крики (зубы удалялись, конечно, без анестезии, как всюду в Советском Союзе в то время), после чего на крыльце иногда появлялась торжествующая Роза с окровавленным, только что вырванным зубом. Жизнь семейства происходила не за стенами их квартиры, а, главным образом, на небольшой крытой веранде, где Роза воспитывала своих дочерей, ссорилась с мужем и ела за круглым столом, покрытым длинной скатертью, углы которой свисали до самого пола. Помню, как я однажды, посланный с каким-то поручением во время ее завтрака, пришел к дому Бланков. Роза ела редиску с хлебом с маслом. Картина эта осталась в моей памяти. Крупно нарезанный большой ломоть свежего черного хлеба намазывался толстым слоем желтого крестьянского масла (продолговатый, как большой пирог с заостренными длинными концами, кусок такого масла лежал на листе лопуха и, вернее всего, был подношением какой-нибудь пациентки из деревни). После этого бралась большая, ядреная редиска, которую Роза с треском разрезала пополам. Каждая красно-белая половинка в свою очередь тоже намазывалась маслом и солилась. Затем плотоядно откусывался кусок хлеба, и редиска со зверским хрустом исчезала во рту. Одновременно, не прекращая жевать, Роза говорила с полным ртом: “Ну, подойди ближе, Аличек, ну! Хочешь редиску?” – и, не дожидаясь ответа, отправляла в рот вторую половинку. Насколько я помню, дальнейших предложений угощения не следовало. Все это делалось напоказ, не то, чтобы демонстративно, но без стараний как-нибудь скрыть свою частную жизнь от посторонних глаз.

5
{"b":"900458","o":1}