С Валентиной Степановной Сережа виделся после случившегося всего один раз, когда пришел в библиотеку подписывать обходной лист.
– Счастливой дороги, – сказала Валентина Степановна ровным голосом, без сожаления или обиды, но и без всякого интереса.
– Счастливо оставаться, – также безразлично ответил Сережа.
Впрочем, он слышал, что Валентина Степановна тоже не остается, выходит замуж за полковника Метелицу и уезжает в Ленинград, где в результате хрущовской «оттепели» полковник опять получал свое место преподавателя в военно-медицинской академии.
6
Став студентом московского медицинского института, Сережа близко сошелся со своим сокурсником Алешей Кашеваровым-Рудневым. Семья Алеши по мужской линии – отец и сам Алеша – была медицинской, по женской линии – Алешина мать Мария Остаповна и старшая его сестра Сильва – принадлежала к миру искусства. Кстати, за спиной этой семьи по медицинской линии действительно была серьезная традиция. Прабабушка Варвара Алексеевна Кашеварова-Руднева, первая в России женщина-врач была автором капитальных трудов: «Материалы для патологической анатомии маточного влагалища» и «Гигиена женского организма». Муж ее, Алешин прадед Руднев, был профессором Хирургической академии. По линии искусства все было менее серьезно. Сильва – театральный художник; Мария Остаповна, бывшая актриса, писала теперь нравственно-назидательные пьесы для детей и юношества и чем-то напомнила вдруг Сереже давно забытую Мери Яковлевну, мать еще прочнее забытой Бэлочки. «В принципе, – думал Сережа, поглядывая на Марию Остаповну, – в жизни редко встретишь что-либо новое. Чаще вариации уже знакомого, виданного. Вот Алеша – все-таки новое, хоть отдельные черты уже вроде бы и знакомы, но в целом – новое».
Кашеваровы-Рудневы, московская потомственно привилегированная семья, жили в большой арбатской квартире. Тускло поблескивала старина, накопленная прошлыми поколениями – бронза, хрусталь, неяркое, высшей пробы столовое серебро, золоченые рамы картин. Среди картин был, например, Врубель. Не копия, а оригинал, портрет девушки с заостренным овалом бледного лица и мистическими, чувственными большими глазами. Висело также несколько картин Павла Ковалевского, дальнего родственника Софьи Васильевны Ковалевской, профессора математики, с которой Варвара Алексеевна Кашеварова-Руднева была знакома и даже дружна. В большой семейной библиотеке хранилась книга Софьи Васильевны с дарственной надписью, но не по математике, а художественная, поскольку Софья Васильевна увлекалась и художественным творчеством, писала романы. Роман с дарственной надписью назывался «Нигилистка».
Как-то Алеша, искавший на полках одну из нужных ему книг, показал Сереже роман Ковалевской и сказал:
– Вот уж по Крылову! Беда, коль пироги начнет печИ сапожник… Никакого художественного дара, только переживания собственной души, в которой проглядывает это, – он усмехнулся и щелкнул пальцами, – это, известное по системе Krafft-Ebing – половое чувство на грани извращения. Как гинеколог я бы мог предположить ювенильные, внециклические маточные кровотечения в период полового созревания, оставившие в душе незаживающий рубец. Ты, верно, слыхал, что в пятнадцать лет Ковалевская была влюблена в Достоевского… К творческой деятельности своей матери Алеша относился скептически, посмеиваясь. Недавно Мария Остаповна окончила пьесу, которую, якобы, одобрили на радио и где-то в периферийном театре. Пьеса была, как говорила Мария Остаповна, «постановочно удобна и нравственно актуальна». В ней было всего два персонажа: преподаватель в шляпе и преподаватель в кепке, меж которыми велся нравственный спор о воспитании юношества. Побеждал, разумеется, преподаватель в кепке. Другая пьеса Марии Остаповны называлась «Вовка и овцы». В ней с юмором, не лишенным нравственной назидательности, изображалась жизнь мальчика Вовки, сына передового колхозника-пастуха.
Алешиного отца, Михаила Федоровича, Сережа видел лишь несколько раз мельком, когда тот проходил к себе в кабинет. Потом он и вовсе исчез.
– Уехал в Новосибирск, там в институте кафедру получил, – как-то сказал Алеша, – у него с мамой давно не ладится.
Кстати, и сам Алеша в арбатской квартире не жил, у него была маленькая, однокомнатная, однако отдельная квартира в кооперативном доме на Сретенке. Был Алеша невелик ростом, худощав, некрасив, но обаятелен. Часто менял любовниц. Все они ему стряпали. Одна очень хорошо готовила овощные супчики и, когда он с ней расстался, то тосковал по этим супчикам. О другой, нынешней, с восторгом говорил:
– Только познакомился, а уже голубцы лепит!
В большой арбатской квартире постоянно жили только Мария Остаповна и служанка Ксения, девушка лет двадцати пяти с синими кругами под глазами. Алешина сестра Сильва также жила отдельно со своим мужем Петром Павловичем, артистом эстрады, «народным комиком». Иногда, по тому или иному случаю, устраивались семейные обеды, и тогда все сходились на Арбате. Случалось, на эти семейные обеды приглашали и посторонних. Так, на один из таких обедов Алеша пригласил Сережу, а Сильва Каролину, чешскую балерину, проходящую стажировку в Большом театре.
Каролина сидела на противоположной от Сережи стороне стола, чуть наискосок и Сережиным глазам было на нее смотреть, словно бы больно, как на нечто слепящее, яркое, он не видел ее и подробностях, а лишь в целом. Он заметил, что в ней много белого – в одежде, в глазах, в лице, в волосах. Лишь позднее он начал различать детали и тогда обнаружил, что глаза у Каролины не светлые, а карие и волосы – светло-каштановые. Говорила она по-русски, но с шипящим чешским акцентом, с милыми ошибками и неточностями. Впрочем, в тот первый вечер она говорила мало, да и все говорили мало, поскольку за столом господствовал Петр Павлович Коровенков, муж Сильвы и «народный комик». Когда Ксения подала на блюде жареных уток, Петр Павлович поводил над ним вилкой, остановился над румяным куском, наколол его, положил на свою тарелку и, сделав насмешливо-печальное лицо, произнес:
– Прости, утка! – после чего впился в кусок зубами.
Сильва визгливо захохотала, обнажая металлические пломбы, а потом, наклонившись к Каролине, начала ей шепотом объяснять смысл шутки. Каролина слушала Сильву, по-лебединому грациозно склонив свою узкую маленькую головку с гладкой балетной прической, светло-каштановыми волосами, закрепленными сзади узлом. Поняв смысл шутки, она вежливо улыбнулась. Зубки у нее были маленькие, чистенькие, остренькие. Мышиные.
Все поглядывал Сережа, все поглядывал на нее и ничего не ел. Тарелка его была пуста, лишь несколько хлебных крошек лежало на ней в то время, как иные тарелки были уже полны обглоданных костей, а у Петра Павловича уже и кости класть было некуда. Ксения принесла ему другую тарелку. Перед Каролиной на тарелке тоже лежало обглоданное утиное крылышко, и она теперь ела утиную ножку, обернув косточку салфеткой, чтоб не испачкать жиром свои белые пальчики. Не решаясь посмотреть на слепящее лицо Каролины, Сережа главным образом поглядывал на ее пальчики, державшие утиную косточку.
«То, что Петр Павлович создал за столом шутовскую атмосферу – хорошо», – думал Сережа, потому что ему так легче было скрыть свою робость перед этой женщиной, скрыть свою рабскую робость, свой ушиб, свою никогда прежде не испытанную беспомощность перед женским.
– Сильва, ты меня не любишь, Сильва, ты меня погубишь, – пел Петр Павлович козлиным фальцетом, несоответствующим его грузной, тяжелой фигуре и квадратному лицу, – Сильва, ты меня с ума сведешь, мало молока даешь.
Он поднял пустой стакан и Сильва, продолжая показывать в хохоте свои пломбы, передала Петру Павловичу со своего края стола полную бутылку водки, поскольку бутылка, стоящая перед Петром Павловичем, была уже пуста, а лицо его побагровело. Впрочем, выпили все, причем водки; только Мария Остаповна пила сливовицу из початой бутылки, которую поставила перед ней Ксения. От выпитой почти без закуски водки Сережа осмелел, чаще стал поглядывать на Каролину, лицо которой потеплело, порозовело и сделалось доступней, но от этого волновало его еще больше.