Твой желторотый гад и мерзавец».
А спустя этот срок он приехал в Москву и увёз Лизу и Максимку в ветреный сопливый весенний Петербург.
Сидя на диване поздним вечером в маленькой уютной квартирке неподалёку от Финского залива, они будут иногда, то смеясь, то дуясь друг на друга, перечитывать эти письма. И Пашка, закалённый морем и северными ветрами, будет всё меньше и меньше краснеть за них. Лиза, набирая количество поклонников и популярность, будет петь в клубах и ресторанах северной столицы. Ну а Максюша, отданный на поруки, пока отец в рейсе, а мать на сцене, бабушке, бросившей школу и приехавшей в город на Неве ради внука, будет ходить сперва в садик, потом в школу, потом в институт, набивая собственные шишки и наступая всё на те же пресловутые грабли.
Павел будет ревновать Лизу, лезть из-за неё в бутылку, в драку, и нередко слышать за спиной, приходя на выступления: «Смотри-смотри, Чайкин морячок пожаловал». В конце концов они поженятся, хотя это ничего не изменит. Если бы он только знал, что на выступлениях почти каждую песню о любви она неустанно посвящает ему, может быть, он бы не так бесился.
* * *
«Александр Блок». Отстояв на приколе двадцать четыре года и послужив гостиницей, казино, развлекательным центром, теплоход 11 августа 2011 года своим ходом отбыл на судоверфь Братьев Нобель в Рыбинск, где был конвертован. В 2012 году вернулся в круизный флот под именем «Александр Грин». На его месте швартуется теперь плавучий ресторан «Чайка», на борту которого написано «Александр Блок».
XX
— Да, — вырвалось у Палашова.
Он тут же узнал в вошедшей девушке Олесю Елохову. Её портрет Милиной работы украшал дома холодильник, и порой Палашов ловил себя на том, что опять им залюбовался. Эти прекрасные оленьи глаза никак нельзя было спутать. Её сопровождал сероглазый мужчина средних лет приятной наружности, в меру упитанный, одетый просто — в серые брюки и серый же вязанный из льняной нити пуловер. Чувствовалось его растрёпанное состояние. Он метнулся к Евгению Фёдоровичу, вскрываясь на ходу:
— Это я, решительно я во всём виноват.
— Не торопитесь, — умерил следователь его прыть. — Вы — это отец Олеси Елоховой?
— Да. Игорь Дмитриевич.
Олеся не сумела скрыть удивления при виде следователя. Не ожидала в следователях такого мужика.
«Не из тех, кто водит за нос, — подумал Палашов. — И захотела бы, не смогла. Не только красавица, скромница, но и душа нараспашку».
— Садитесь. — Хозяин кабинета подставил напротив своего места второй стул, и Елоховы уселись. — Спрошу прямо — Олеся, вы готовы к откровенному разговору в присутствии вашего отца? Вы всё обсудили перед приходом сюда?
Олеся утвердительно кивнула, только глаза стали ещё больше и влажно заблестели.
«Эх, Ванька, сейчас будет разоблачение твоей мечты».
— А вы, Игорь Дмитрич, готовы написать заявление? Это формальность. Всё равно мне придётся привлечь Глухова по сто тридцать четвёртой статье.
— Я готов. — Он взглянул на опечаленную дочь. — Лучше будет, если вы его привлечёте, чем если я сделаю это сам.
— Безусловно, — подтвердил Палашов и, скользя взглядом по белой блузочке и лямкам полукомбинезона Олеси, приступил к нудным объяснениям прав и обязанностей в процессе допроса и следствия.
Олесе пятнадцать, она перешла в десятый класс, училась неплохо, будущей профессии ещё не выбрала. Мама её — учительница начальных классов, папа — менеджер в компьютерном салоне. Менеджер и простой деревенский мужик — друзья — с трудом вязалось. Глядя на дочь с отцом, сразу чувствовалось, что потерпевшая была любимой дочерью от счастливого брака.
— Теперь я вас внимательно слушаю, — обратился Палашов к Игорю Дмитриевичу, когда c формальностями было покончено.
— Я виноват. Ведь это я пригрел гада у себя на груди… Верочку он не тронул, а ведь мог бы, оказывается, запросто, по-соседски. А дочку… такую… дочку не пожалел. А я… я и в ус себе не дую. Сам призывал, сам пускал на порог вражину эту. И дочку любимую, единственную, не уберёг. Подал ему, можно сказать, на блюдечке с голубой каёмочкой. Прости меня, Олесенька.
Олеся взглянула на него кротко:
— Ну что ты, пап. Это всё я. Такой нетвёрдой, непринципиальной оказалась. Он меня не заставлял. Я сама хотела, просто жуть, как хотела в руках мозолистых и крепких его очутиться.
— Я не должен был давать ему хода в дом, подпускать так близко к себе и своим женщинам, но ведь он такой чарующий, такой сильный, твёрдый. Родись он в другом месте и в другое время, я убеждён, мог бы запросто повести за собой людей. Ему хватило бы дерзости. Я считал, на полном серьёзе считал его другом, лучшим из друзей. И что же? Вляпался! Ошибся! Да он, с его волевым характером, должен был руку себе отгрызть, но не тронуть мою дочь, как бы ему этого ни хотелось, и даже, как бы ей этого ни хотелось.
— Мне ясна ваша позиция, Игорь Дмитрич. Хотелось бы теперь послушать Олесю.
Олеся упёрлась взглядом в собственные колени и тихо, но без тени сомнения произнесла:
— Я люблю его. Я его полюбила. Я полюбила его. Да, я его полюбила.
Она продолжила бы так и дальше твердить, если бы Палашов не протянул руку и, приподняв за подбородок её лицо, не заставил взглянуть на себя. Он послал ей ласковую улыбку со словами:
— Меня интересуют конкретные действия. Что, как, когда происходило. Что касается вас с ним, что касается его и Себрова.
— Вы знаете, что такое потерять ум? Так вот, я его потеряла.
«Прямо красавица и чудовище какие-то, — подумал следователь. — Она — настоящая красавица, он — несомненное чудовище».
— Я помню его с детства, лет с четырёх-пяти, как нашего доброго соседа дядю Тиму, папиного хорошего друга. Девчонкой я сидела у него на коленях. От него всегда пахло табаком, немного потом и иногда пивом, когда они с папой выпивали. Ему, кажется, нравилось бывать у нас. Он приносил мне конфет, сладостей, варенья, грибов, вкусных яблок с его сада. Они с папой ходили за грибами и на рыбалку. Однажды он принёс мне пригоршню земляники, и я слизывала ягоды прямо у него с ладони, а потом нюхала, как божественно пахла его рука. Мне нравилось играть колечком у него на правой руке, я делала так и с папиным. Знаете, наверное, игру «Колечко, колечко, выйди на крылечко!»? Потом это колечко у него с руки исчезло, а мама мне объяснила, что тётя Света, дяди Тимина жена, оказалась не очень хорошей женщиной, и они расстались. И глаза у него с тех пор стали какие-то другие. Были мягкие и нежные, а стали твёрдые и дерзкие и смягчались только, когда он становился пьяным. Руки тоже стали жёсткими и грубыми, а прежде бывали ласковыми и нежными. Мне было жаль его, он как будто оброс какой-то ершистой кольчугой. От его голоса у меня всегда мурашки ползали по спине, а от взгляда сердце замирало. И чем старше я становилась, тем сильнее сердце замирало. Помолчит, помолчит, а потом как ухнет, и мне станет так жарко и хорошо. Правда, меня это смущало, но это и жутко мне нравилось. В конце апреля мне исполнилось пятнадцать, к тому времени я стала более женственной. Когда я приехала на каникулы в Спиридоновку, дядя Тима, я заметила, ни разу не назвал меня егозой или кошечкой с мягкими лапками. Олеся и всё. И не прикасался ко мне. Совсем-совсем. А в июле мама пошла к Ворониным цветы смотреть, а папа платить за свет поехал. И вдруг зашёл в это время дядя Тима. Зашёл и стоит, смотрит на меня так странно. Сердце моё как всегда ухнуло. Мне стало неловко. Я давай объяснять, где мама, где папа. А он всё смотрит и смотрит. Не утруждайся, говорит, я к тебе пришёл. Хочу на тебя посмотреть, больно глаз радуешь. И ни с того ни с сего подошёл ко мне и обнял так крепко, что я задохнулась и колени задрожали. А потом ещё руки долго тряслись и не слушались, когда он уже ушёл. Мне так сладко было в его объятиях. И все мои мысли в эту сторону повернулись, я размечталась, чтобы он снова зашёл и меня вот так обнял, а лучше поцеловал. Я только и представляла его губы на своих и гадала, какой у них окажется вкус.