Глухов прикасался к Марье, чтобы любить её. Она так и говорила: «Люби меня, Тима». Тихо, ласково. И чем жарче он прикасался к ней, тем холоднее она становилась, пока и вовсе не остывала в его руках, возле его сердца. Остывала в прямом, физическом смысле, обращаясь в покойницу. Просыпаясь и читая в лицах сокамерников, он обнаруживал, что во сне выкрикивал её имя.
В конце сентября ему уже передали обвинительное заключение. Это произошло на редкость быстро. Адвокату Глухов сразу заявил: «Не защищай меня, не хочу. Хватит с меня защитников, благодетелей. Смерти ему я не желал и не понимал, что она за огородом уже поджидала, что руки Дениса и Лёхи могут оружием её оказаться. А если бы только мог предположить, к чему веду… Просто хотел узнать, для чего Ванька затеял в мой сарай пробраться. Никогда ко мне не приходил, никогда ни о чём не просил, да и я вроде ничего ему не делал плохого. Зачем же тогда? Зачем?» Махнул рукой и ничего больше не смог сказать.
С сокамерниками Тимофей почти не общался, не хотел, и это ему потом аукнулось в колонии: подготовка к жизни там равнялась нулю. Того подсудимого, что часто вызывали, теперь выводили на судебные заседания. Он ходил как в воду опущенный. Но остальные каждый раз справлялись о его делах. Все, кроме Глухова. Боль ещё чужой души была для него сейчас неподъёмна. Слава Богу, Тимофея оставили в покое и не трогали. И сам он помалкивал, возвращаясь с заседаний суда, начавшихся в октябре. Не был он пока готов к общению. Вся боль колыхалась внутри, не расплёскиваясь.
После этапирования в колонию неделю он пробыл в карантинном изоляторе, где сперва переоделся в чёрную робу. Слово карантин подходило к камере на пять вместе сидящих человек весьма условно, особенно если учитывать, что их непрестанно водили по колонии. Каждое утро, день и вечер было построение перед оперативным дежурным.
В первый день не кормили вовсе. Во второй на обед две женщины привезли им жидкий супчик с овощами и крупой, котлету из непонятного зверя и голубое картофельное пюре, размазанное по тарелке. На третье был неудачный ни то компот, ни то кисель. Получая питание и возвращая посуду, Тимофей не мог смотреть в глаза этим женщинам. Баланда здесь оказалась повкуснее, но Глухов и не отличался притязательностью. Ему было всё равно. Он даже думал, что чем хуже будет его телу, тем легче — его душе. Ему стали милы все круги ада, если путь через них мог хоть как-то искупить его вину, тяжеленным камнем висящую на шее. Прошло немало времени, прежде чем он перестал смаковать собственную боль и начал ощущать отвратительный вкус местной пищи.
Эту карантинную неделю его непрестанно таскали туда-сюда. На медицинский осмотр, где пожилая врач прослушивала его холодным фонендоскопом, задавала дурацкие вопросы, а он, негодяй такой, помимо заживших отцовых ушибов и выбитого Игорем зуба (а это уж явно не заболевание) оказался совершенно здоров. Свежий воздух, физический труд были тому виной. И даже самогон — микстура, а не яд. Мышцы одрябли малость за три месяца тюрьмы и рожа поувяла, но запас здоровья ощущался завидный. Он толком не видел себя с того дня, когда ушёл на вечёрку с 18 на 19 августа. Да и неинтересно было смотреть. Машинка, которой его побрили в СИЗО, больше щипала, чем брила. Сам себе он представлялся ужасающе прекрасным со скверно выбритой вслепую мордой.
Медицинская сестра — забористая, крашеная в блондинку пышка — грубовато и категорично исполняла обязанности: брала кровь на анализ, делала унизительный соскоб. Отметила неплохую физическую форму Тимофея. Цвет лица у осуждённого к этому дню уже выправился.
Следующий выход с конвойным был к начальнику колонии, который, бегло изучив документы и стрельнув в осуждённого из-под густых тёмных бровей глазами, определил его в третий трудовой отряд и принялся объяснять распорядок дня.
Потом пошли к нарядчику для распределения на трудовой участок.
— На участке по производству хлебобулочных изделий освободилось место. Ты человек привычный к физическому труду. Как? Пойдёшь? Будешь хлеб печь?
— Да, согласен. Хлеб — всему голова.
Затем его оболванили под машинку и сводили в баню.
На восьмой день за ним пришёл конвойный. Позже первоход узнал, что осуждённые называют конвоиров «вертухаями». Он забрал его вместе с вещами и сопроводил к месту в общежитии общего режима. По истечении половины срока ему полагалось условно-досрочное освобождение, если не будет дисциплинарных взысканий.
Его перевели после обеда. В протяжённом помещении барака с аккуратно заправленными двухъярусными нарами контингент отсутствовал. Осуждённые шли с работ сразу в столовую. Его место располагалось в угловой части. Подойдя туда, они осмотрели верхнюю койку с несвежим матрасом.
— Здесь будешь спать. Вот твоя тумбочка. Пойдём покажу, где взять постельное бельё.
Тимофей поставил тюк с вещами на тумбочку. Они прошли вдоль барака и заглянули в небольшое помещение с хозяйственными принадлежностями, где каптёр выдал ему подушку, одеяло, разномастные наволочку, простынь и пододеяльник, кусок мыла и серую тряпку в качестве полотенца. Напомнив о распорядке, конвойный оставил его обустраиваться.
Возвращаясь на место, Глухов увидел на нижних койках трёх мужиков, хотя о двух из них это было громко сказано, потому что грудь у них была, конечно, колесом, да только вовнутрь, а не наружу. Шпана сверлила его любопытными глазами, в ответ Тимофей неторопливо одарил каждого внимательным взглядом. Третий был бугрист телесами и поигрывал мускулатурой. Сразу было понятно, что в этом углу он пытается заправлять при помощи тупой физической силой. Это считывалось по тому, как сидят двое других.
— Приветствую, — спокойно прохрипел Тимофей.
— Мир нашему общему дому, — ответил качок.
Выданные вещи из рук вновь прибывшего шлёпнулись на матрас. Сам Глухов чувствовал повышенное внимание к себе, поэтому выжидательно замер.
Когда один впалый ощерился, его ротовая щель сверкнула недостачей некоторых зубов. Второй поднялся и некрепкой походкой обогнул Глухова. Тимофей следил за ним глазами, ожидая какого-нибудь подвоха. Тот скрылся из виду, но быстро вернулся с веником и резко протянул его новичку, которого в этот миг прожгло изнутри от неожиданности.
— А ну сыграй чё-нить на гитаре!
Голос доходяги напоминал голос шакала Табаки из мультика «Книга джунглей». Тимофей не шелохнулся.
— А не умею я, ты научи, — прохрипел он, и жар сошёл с него как ни бывало.
— А я тоже не музыкант.
Тимофей усмехнулся.
— Как твоё погоняло? — спросил второй бархатистым баском.
— А меня никто не гоняет, я сам гоняю, — заявил Тимофей самоуверенно.
— Борзый, да?
— Не то слово.
— Слушать будешь меня, борзый, сечёшь? — поиграл бицепсами бугристый и поднялся с койки.
— А это, смотря что ты говорить будешь.
— Щас узнаешь. Ты не только борзый, но и, видать, тёмный. С одной стороны — пики остры, с другой — х…и, куда мать посадишь?
Тимофей вздрогнул от такого кощунства.
— Да вот этого, — мотнул головой на чудо с веником, — задом вниз на х…и подстелю, сам на грудь сяду, а мать на руки возьму.
Доходяга истерически заржал.
— Ну-ну. По какой статье идёшь? — спросил качок. — Да заткнись ты, Стручок!
Стручок ещё два раза хихикнул и затих.
— По какой бы ни шёл, тебе какое дело?
— Нет уж, теперь это и наше достояние. Бок о бок время коротать будем.
— Вместе-то вместе, да только каждый на своём насесте.
— Ты, значит, не играешь, зато тексты к песням сочиняешь?
— А ты, значит, туговат соображалкой, коли вопросы такие задаёшь?
— Слышь, тёмный, а ты не задавайся!
— Отвалил бы ты от меня подобру-поздорову!
— А не то что?
Они стояли уже нос к носу. Рожа качка казалась Глухову гладкой и самодовольной и смотрела на него чуть свысока. Тимофей долго сверлил его взглядом, пока с языка всё же не сорвалось:
— Уймись!
Тут качок мгновенно согнул его в бараний рог, заломив ему за спину руку и задрав её так высоко, что внутри хрустнуло.