Литмир - Электронная Библиотека

— И что тебя тревожит?

— Меня тревожит, что я не могу ответить на вопрос: «Для чего?» У меня просто не хватает слов.

— Может, в этом проблема?

— В смысле?

— В смысле: зачем вообще искать ответ на этот вопрос? Искусство ведь само по себе — ответ на вопрос «для чего?». Знаешь, как говорят: если художник начинает размышлять о природе своего ремесла, — ему конец.

Минуту мы молча смотрели друг на друга.

— Однажды ты сказал мне, — начал я, — «комната без картины, как тело без души». Я это на всю жизнь запомнил.

Он хотел что-то ответить, но промолчал.

— А потом картину украли, помнишь? Во время очередного переезда. Она просто пропала.

Он скорчился — воспоминание причиняло ему почти физическую боль.

— Я тогда всю ночь прорыдал в постели, — продолжал я. — Мне казалось, что, украв у тебя картину, они украли твою душу, и теперь ты умрешь. Я чувствовал бессилие. Потому что больше всего на свете мне хотелось найти эту картину, «Наводнение», или хотя бы нарисовать для тебя точно такую же. Мне казалось, что если я смогу сам нарисовать ее, то спасу тебя от смерти; спасу всех от смерти; мне казалось, что сам процесс рисования — это процесс создания души.

Он слушал меня, глядя в потухший камин. Я видел, как кадык его ходит в горле. Он встал из кресла, подошел ко мне — и отвесил пощечину.

— А теперь я мертв. И это значит, что ты ошибся.

Еще пощечина.

— Очнись.

Еще пощечина.

— Очнись! — Раздался крик, сопровождаемый эхом.

Я сморгнул снежинку и увидел перед собой…. Хемингуэя?.. нет, стоп, это был дядя Ваня.

— Что ты здесь делаешь? — прохрипел я.

— Ты бредил, — сказал он, — называл меня отцом, и еще что-то про активированный уголь. Пришлось обложить тебя льдом, чтобы мозги не закипели.

Я попытался приподняться и почувствовал, что в ногах, под мышками и на лбу у меня лежат пакеты со льдом.

— Где ты взял столько льда?

— Вообще-то зима на дворе. Лежи.

Конечно, разговор с отцом об искусстве — всего лишь плод моего воображения. Я точно знал, что в реальности такого спора между нами не могло быть. Тогда откуда все это взялось в моей голове? Или я просто пытался избавиться от сомнений, оправдаться? Странно, но эти тезисы о смысле творчества (creo ergo sum), раньше имевшие в моем сознании очертания непробиваемых истин, очертания Рима — места, куда ведут все дороги, — теперь превратились в пустые риторические лозунги, в руины. То, что я считал нерушимым, на самом деле оказалось таким же хрупким и немощным, как мои собственные кости.

***

Болезнь накатывала медленно. Озноб ледяными осколками трещал в груди и в позвоночнике. Сквозь дымку дурмана я чувствовал холодные скользкие прикосновения. Все вокруг было похоже на плывущий пейзаж, смываемый с холста косым дождем.

Галлюцинации продолжались: я видел человека в красной майке со стремянкой на плече. Он в одиночестве бродил по темным коридорам — и искал меня. Он был совершенно безобиден — и тем не менее я приходил в ужас от одной мысли о том, что он меня заметит. И я прятался от него — залезал в шкаф, заползал под кровать, как насекомое. Как насекомое.

Я не знал, сколько проспал. Человек в красной майке долго развлекал мое подсознание. Когда я проснулся, в глаза ударил блеклый, линялый утренний свет.

Слабость все еще сковывала, но дышалось свободнее. Я видел, как сквозь запотевшее стекло, и посторонние голоса (кажется, дядя разговаривал по телефону) все еще доносились, словно из запечатанной бочки, но теперь я мог слушать и разбирать их.

— Ну как ты? — спросил дядя. — Что-нибудь видишь?

— Тебя вижу.

— А красную майку?

— В смысле?

— Ты все время говорил про красную майку.

Я отвернулся к стене.

***

Неделю дядя выхаживал меня — варил бульоны, ходил в аптеку. Я был благодарен за заботу, но когда пытался сказать «спасибо», — слово застревало в горле.

Вскоре я уже мог сам вставать с кровати — дело шло на поправку.

Вечером, выйдя из спальни, я увидел, что он собирает вещи.

— Ты уезжаешь?

В зубах он держал незажженную сигарету.

— Да. Ты не видел мою зажигалку?

— Не видел. А почему ты уезжаешь?

Минуту он ходил, заглядывая под подушки дивана, раскидывая вещи на столе.

— Тьфу! Где же она? Ч-черт! — потом остановился и посмотрел мне в глаза. — Ты здоров. Во всяком случае — физически. Зачем мне задерживаться?

Я хотел объясниться — но молчал, не в силах выплюнуть признание.

— Не надо, — сказал он, словно ощутив мой ступор. — Избавь меня от исповеди. Просто помоги найти треклятую зажигалку!

Я принес ему спички и помог собрать вещи. Поезд отходил через час, мы присели на дорожку, переглянулись, как соучастники на очной ставке. Дядя встал, хотел хлопнуть меня по плечу, но убрал руку за спину — передумал. Попрощались мы глупо, «по-мужски», крепким рукопожатием — словно чужие люди.

Глава 2.

Лжедмитрий

Отделом реставрации при галерее заведовал Леонид Бахтин. Если честно, более скучного человека я в жизни не встречал. Он не умел понимать шуток, да и выглядел так, словно совсем недавно перенес ампутацию чувства юмора (или чувства собственного достоинства — что одно и то же). «Человек без свойств» — этот ярлык прирос к нему намертво: нудный, бесталанный, даже тень он отбрасывал жиденькую и необязательную, но при этом, как ни странно, был порядочен и добродушен — видимо, верил, что порядочностью сможет компенсировать серость. О том, как он одевался, я вообще молчу: одни подтяжки чего стоят!

— Ну здравствуй, капитан Подтяжкин, — сказал я, заглянув к нему в кабинет.

— Между прочим, жена говорит, что подтяжки очень мне идут.

— Что ж, значит, это был первый в истории случай, когда жена соврала мужу.

Мы спустились по кривой лестнице на цокольный этаж и остановились возле входа в хранилище. За окошком мирно спал охранник, уткнувшись лбом в локтевой сгиб. Нормальный начальник, увидев подобную сцену, пришел бы в ярость, но Бахтин, кажется, физически был неспособен повысить голос ­— он лишь постучал ключом по стеклу и сказал:

— Женя, ну сколько можно? Впусти нас.

Охранник, встрепенувшись, по-детски потер глаза кулачками, буркнул что-то и нажал на кнопку; дверь, щелкнув, открылась, и мы вошли в длинную узкую комнату с потолком, перетянутым деревянными балками.

— Вот она, — Бахтин указал на картину, установленную на металлическом штативе возле окна. — Клиент уверен, что это работа кисти Дмитрия Ликеева. Результаты рентгенографии здесь. Посмотришь?

Я взял снимок, поднес его к свету.

— Плотность красок, подпись и техника мазка совпадают, — бубнил Бахтин за спиной.

— Постой-ка, — я вернул ему снимок и уставился на картину, — Это же «Крестный ход». Но его сожгли в семнадцатом, во время бунта.

— Это лишь версия, — сказал Бахтин.

— Это не версия, это факт, — я провел по полотну кончиками пальцев. — Мать художника писала в одном из писем, что видела, как солдаты топят камин его картинами.

— Да брось! Полотна Ликеева без конца всплывают в самых неожиданных местах. Пару лет назад в Вене обнаружилось «Возвращение Платона в Академию». Оригинал. А ведь ее тоже считали сожженной. Может, оденешь перчатки?

— Во-первых, перчатки «надевают»; «одеть» можно только человека. А во-вторых, отвяжись.

— Что значит «отвяжись»?

— Отвали, отвянь, отстань, отцепись, отсохни, — какое слово тебе больше нравится? Ты же знаешь, я работаю без перчаток.

— Да, но… у нас тут полотно, которое тянет на миллионы, потому что считалось утерянным более ста лет.

— Леня.

— Что?

— Заткнись.

Несколько секунд я, щурясь, гипнотизировал картину.

— Почему здесь так темно? Надо больше света.

11
{"b":"898454","o":1}