Тау-Вауз (который, при всем своем милосердии, отдал бы свой голос – так же свободно, как отдавал на всех выборах, – за то, чтобы его постояльцем спокойно владел сейчас любой другой дом в королевстве) ответил:
– Моя дорогая, я не виноват: его привезли сюда в почтовой карете; и Бетти уложила его в постель, когда я еще и не проснулся.
– Я вам покажу такую Бетти!… – сказала жена.
После чего, натянув на себя половину своей одежды, а остальное захватив под мышку, она выбежала вон на поиски злополучной Бетти, между тем как Тау-Вауз и врач пошли проведать беднягу Джозефа и расспросить во всех подробностях о печальном происшествии.
Глава XIII
Что случилось с Джозефом на постоялом дворе во время его болезни, и любопытный разговор между ним и мистером Барнабасом, приходским пастором
Рассказав подробно историю ограбления и кратко сообщив о себе, кто он такой и куда держит путь, Джозеф спросил врача, считает ли тот его положение сколько-нибудь опасным; на что врач со всей откровенностью ответил, что действительно боится за него, потому что «пульс у него очень возбужденный и лихорадочный, и если эта лихорадка окажется не только симптоматической, то спасти его будет невозможно». Джозеф испустил глубокий вздох и воскликнул:
– Бедная Фанни, как я хотел бы жить, чтобы увидеть тебя! Но да свершится воля божья!
Тогда врач посоветовал ему, если есть у него мирские дела, уладить их как можно скорее; ибо, сохраняя надежду на его выздоровление, он, врач, все же почитает своим долгом сообщить ему, что опасность велика; и если злокачественное сгущение гуморов вызовет сусцитацию лихорадки, то вскоре у него, несомненно, начнется бред, вследствие чего он будет неспособен составить завещание [46]. Джозеф ответил, что во всей вселенной не может быть создания более нищего, чем он, ибо после ограбления у него нет ни одной вещи, хоть самой малоценной, которую он мог бы назвать своею.
– Была у меня, – сказал он, – маленькая золотая монетка – у меня отняли ее; а она была бы для меня утешением во всех моих горестях! Но поистине, Фанни, я не нуждаюсь ни в каких памятках, чтобы помнить о тебе! Я ношу твой любезный образ в сердце моем, и никогда ни один негодяй не вырвет его оттуда.
Джозеф попросил бумаги и перьев, чтобы написать письмо, но ему было отказано в них и был преподан совет направить все усилия к тому, чтоб успокоиться. Засим врач и хозяин вышли от него; и мистер Тау-Вауз послал за священником, чтобы тот пришел и свершил обряды, необходимые для души несчастного Джозефа, коль скоро врач отчаялся чем-нибудь помочь его телу.
Мистер Барнабас (так звали священника) явился по первому зову и, распив сперва котелок чаю с хозяйкой, а затем кувшин пунша с хозяином, поднялся в комнату, где лежал Джозеф, но, найдя его спящим, опять сошел вниз – подкрепиться еще разок; покончив с этим, он опять взобрался потихоньку наверх, постоял у двери и, приоткрыв ее, услышал, как больной разговаривает сам с собой следующим образом:
– О моя обожаемая Памела! Добродетельнейшая из сестер, чей пример один лишь и мог дать мне силу не уступить соблазнам богатства и красоты и сохранить мою добродетель, чтобы чистым и целомудренным приняла меня моя любезная Фанни, если бы угодно было небу привести меня в ее объятия! Разве могут богатства, и почести, и наслаждения возместить нам потерю невинности? Не она ли единственная дает нам больше утешения, чем все мирские блага? Что, кроме невинности и добродетели, могло бы утешить такого жалкого страдальца, как я? А с ними это ложе болезни и мук мне милее всех наслаждений, какие доставила бы мне постель моей госпожи. Они позволяют мне смотреть без страха в лицо смерти; и хотя я люблю мою Фанни так сильно, как никогда не любил женщину ни один мужчина, они учат меня без сожаления смириться перед божественной волей. О ты, восхитительно милое создание! Если бы небо привело тебя в мои объятия, самое бедное, самое низкое состояние было бы нам раем! Я мог бы жить с тобою в самой убогой хижине, не завидуя ни дворцам, ни усладам, ни богатствам ни единого смертного на земле. Но я должен оставить тебя, оставить навеки, мой дражайший ангел! Я должен думать о мире ином; и я от всей души молюсь, чтобы тебе дано было найти утешение в этом!
Барнабас решил, что услышал предостаточно; он сошел вниз и сказал Тау-Ваузу, что не может сослужить никакой службы его постояльцу, потому что у юноши бред и все время, пока он, священник, находился в его комнате, он нес самую бессмысленную чушь.
Днем еще раз заглянул врач и нашел пациента в еще более сильной, по его словам, лихорадке, чем утром, но все же не в бреду: ибо, вопреки мнению мистера Барнабаса, больной ни разу с самого своего прибытия в гостиницу не терял сознания.
Послали опять за мистером Барнабасом и с большим трудом уговорили его прийти вторично. Едва войдя в комнату, пастор сказал Джозефу, что пришел помолиться вместе с ним и подготовить его к переходу в другой мир; так вот, первым делом, он надеется, умирающий раскаялся во всех своих грехах?
Джозеф отвечал, что и он на это надеется, но что есть одна вещь, про которую он сам не знает, должен ли он почитать ее грехом, а если да, то он боится, что умрет нераскаянным грешником; и это не что иное, как сожаление о разлуке с молодою девушкой, которую он любит «всеми нежными струнами сердца». Барнабас стал ему внушать, что всякое возмущение против воли божьей есть величайший грех, какой может совершить человек; что он должен забыть все плотские стремления и думать о более высоких предметах. Джозеф сказал, что ни в этом, ни в будущем мире не забудет свою Фанни и что хотя мысль о вечной разлуке с нею очень тягостна, все же она и вполовину не так мучительна, как страх перед тем страданием, какое испытает его милая, когда узнает о постигшем его несчастии. Барнабас сказал, что «такие страхи свидетельствуют о маловерии и малодушии, сугубо преступных»; что умирающий должен отрешиться от всех человеческих страстей и устремить помыслы свои к всевышнему. Джозеф ответил, что сам этого жаждет и что священник весьма его обяжет, если поможет ему это сделать. Барнабас ему сказал, что это дается милостью господней. Джозеф попросил открыть ему, как она достигается. Верой и молитвой, ответил Барнабас и спросил затем, простил ли он воров. Джозеф признался, что нет и что простить их – выше его сил, ибо ничто его так не порадовало бы, как услышать, что они пойманы.
– Это, – воскликнул Барнабас, – значит лишь желать правосудия!
– Да, – сказал Джозеф, – но если бы мне довелось встретиться с ними еще раз – боюсь, я набросился бы на них и убил бы их, если б мог.
– Несомненно, – ответил Барнабас, – убивать воров – дело вполне законное; но можете ли вы сказать, что вы их простили, как должен прощать христианин?
Джозеф попросил объяснить ему, что это значит.
– Это значит, – отвечал Барнабас, – простить их, как… как… это значит простить их, как… словом, простить их по-христиански.
Джозеф сказал, что он их простил, насколько мог.
– Вот и хорошо, – сказал Барнабас, – этого достаточно.
Затем священник спросил его, не припомнит ли он еще каких-либо грехов, в каких еще не покаялся, и если да, то пусть поспешит с покаянием, чтобы им успеть еще прочитать вместе несколько молитв. Джозеф ответил, что не помнит за собой никаких тяжких прегрешений, а о тех, какие совершил, он искренне сожалеет.
Барнабас удовлетворился таким ответом и тут же приступил к молитве со всей поспешностью, на какую был способен, ибо в зале его дожидалось небольшое общество и было уже подано все, что требуется для приготовления пунша, но никто не соглашался выжать апельсины, пока он не придет.
Джозеф пожаловался на жажду и попросил чая, о чем Барнабас доложил миссис Тау-Вауз; но та ответила, что она только что отпила чай и не может весь день возиться; все же она велела Бетти снести больному наверх полкружки пива.