Для старосты новая власть была продолжением старой, с прежними дуростями, он поносил ее при Мормосове, когда комендатура потребовала перехода на немецкий алфавит – «Ч» (чужие) в списочном составе колхоза заменялось на «F» (fremde). По совету его Мормосов отрастил усы и бороденку. Самому же старосте маячила петля – и русская, и польская, и немецкая, о чем он не раз пробалтывался. Правда, старая власть, вернись она, не повесит его только потому, что все годы оккупации он ревностно сохранял колхозное имущество. Правдой было и то, что немцы в любой момент сменят милость на гнев и пристрелят старосту, если не повесят. Из генерал-губернаторства проникали в район вооруженные люди, но скот не угоняли, немцев не тревожили. Однажды, показав рукой на лес, староста предупредил: зять-то его, тот, которого сейчас нет, – человек опасный, своих людей держит в лесу, поэтому, если кто придет сюда от его имени, будь добр, предупреди…
Как только загустилась щетина, подзакрыв лицо, Мормосов стал помогать старостовой внучке торговать на станции самогоном. Девчонку, рассудил подозрительный староста, могут немцы уволочь с собою мужской забавы ради или, ничуть не лучше, обмануть, всучив фальшивые бумажки вместо марок. Однажды она прельстилась пятью украинскими карбованцами, на банкноте такая гарная дивчина красовалась, и староста покрыл белорусским матом хохлов, а заодно и польского генерал-губернатора, который пустил в обращение свежие злотые, и никогда не видевшие польских денег белорусы попадались на приманку.
Так они и стояли однажды на дощатом перроне – бородатый Мормосов и внучка старосты. Офицерский вагон остановился, девчонка подняла над головой бутылку, звонко выкрикивая «Бимбер! Бимбер!», и два только что проснувшихся и смеющихся офицера (кителя наброшены на плечи) смотрели сверху на нее. Молодые и белозубые красавцы переговаривались между собой, а Мормосов опустил глаза, смотрел только вниз. Купили немцы две литровые бутылки самогона; бросили бумажки – три по десять марок, не бог весть какая выгода, четыре бутылки еще в корзине, можно потолкаться около станции и сбыть, но Мормосов потянул девчонку за руку, и забралась она, довольная, на телегу с купленным ей леденцовым петушком на палочке.
А он то постегивал лошадь, то натягивал вожжи и замирал в мучительных воспоминаниях. Одного из этих двух приценявшихся к бимберу немцев он когда-то видел, немец был знакомым, и давно знакомым. Эти два офицера ехали в разные места: высокий и рыжеватый в Германию, в Мюнхен, а шатен очень приятной внешности советовал ему взять бимбер, похвастаться в отпуске колониальным алкогольным продуктом. Немец этот наверняка останется в городе, где, конечно, самогоном обопьешься, и в разговоре мелькнула его фамилия: Клемм.
Он выпряг лошадь, погладил обрадованную Магду и забился в угол конюшни. Было страшно вспоминать, потому что границы воспоминаний раздвигались и удалялись, год отлетал за годом, пока память не остановилась на поезде Москва – Сталинград. Он догадался, где встречал немца или человека, очень его напоминавшего. Да, в том поезде Москва – Сталинград, в вагоне-ресторане. Войдя в него, он сразу увидел бывшего начальника, понял также, что начальник не очень-то хочет узнавать его, поэтому Петр Иванович не смотрел на него, а, когда по проходу двигался к свободному столику, перевел взгляд на парня в штатском, соседа двуромбового. Сел спиной к начальнику, слышал, что происходит сзади, а там просто уминали ужин да молча попивали пиво. То есть незнакомые, случайно сведенные столиком люди, и в таком убеждении был он даже после того, как бывший начальник произнес целеуказующую речь о желательности пребывания Мормосова где угодно, но только не в столице СССР, главных городах союзных республик и областных центрах. Начальник встал и ушел, а парень остался сидеть. Но начальник-то – за двоих расплачивался: официант, подсчитывая, называл цифры, а меню-то было перед глазами Мормосова! Из одной артели эти будто незнакомые люди! И парень остался сидеть потому, что таков был приказ двуромбового: проследить, что делать будет помеченный человек, то есть Мормосов. Парень же – слободской по виду, очень симпатичный на морду, в дедовой лавке похожий служил, так умел зубы заговаривать, что никто не уходил без покупки. И – что сразу Мормосову бросилось в глаза – на нем был костюм, сшитый в Берлине!
Значит, в ближайшие дни жди этого человека здесь! (Мормосов окрестил его так: «Приятный».) Понятно теперь, почему подменяют зятя: явка здесь, явка! И приманкой он, Петр Иванович, которого Приятный сгоряча пристрелит.
Гнев забурлил в Петре Ивановиче: сволочи, и до конюшни добрались, ни одна цифра в их бухгалтерии не пропадает! Как спастись?
Он заметался по конюшне, и лошади зафыркали, чуя беду. Заскулила и собака. Петр Иванович лег, будто сейчас автоматчик – как бывало в лагере – пустит очередь в полроста над землей. Поджал колени, локтями закрыл лицо. Бежать – куда? В лес – бессмысленно, в город – еще опаснее, да и паспорт у старосты, обе власти крестьянам воли не дают, рассчитывать надо только на себя. И не надо пока бояться Приятного: не такой уж он дурак, чтоб сразу появиться в селе, явку надо еще проверить, Приятный кого-нибудь подошлет.
Еще поразмышляв, Петр Иванович совсем успокоился. Парень из вагона-ресторана вполне мог быть натуральным немцем на немецкой службе, еще в Берлине он слышал в торгпредстве разговоры о том, что произойдет в скором времени как бы обмен опытом, в НКВД на стажировку прибудут офицеры немецкой госбезопасности. Следовательно, Приятный не из Москвы, а из Берлина и о явке не знает.
Три дня спустя барышня городского вида постучалась в дом, заговорила со старостой, стараясь не смотреть на сидевшего за «Зингером» Петра Ивановича. Оказалось, она хорошо знала младшую дочь хозяина, дружила с ней какое-то время, но потом та вышла замуж и пропала из виду. Привела кое-какие детали, которые убеждали: барышня – не самозванка. Староста отвечал неохотно и неприветливо: дочь заезжала после свадьбы сюда, в августе 38-го, с мужем (поворот головы в сторону Петра Ивановича за швейной машинкой), но пробыли они недолго и укатили в Минск, а с начала войны и след ее простыл, людей разбросало, зятя (борода показала на человека за шитьем) он вытащил из лагеря, поскольку родственник…
Тут Петр Иванович подыграл, глянул на барышню.
– Она перед войной, – сказал он о дочери старосты, – в Винницу к подруге поехала.
Почта хоть и работала, но люди, ветром разнесенные, ей не доверяли, и ничего необыкновенного не было в приходе барышни, ее расспросах о подруге, и уж совсем обычной прозвучала просьба. Одно время, сказала барышня (так себя и не назвавшая), в деревне проживал и состоял на учете Юзеф Грыцуняк, он, по слухам, наезжает изредка сюда, так если появится, передайте ему, что о нем очень беспокоится сестра. Староста подумал и подтвердил: да, такой внесен был когда-то в «чужие», но потом то ли арестован был, то ли побежал за лучшей долей. Барышня поблагодарила, пожелала дому мира и покоя. Путь в город выбрала через станцию, мелькнула на тропке, и у старосты нашлись какие-то дела, пошел, видимо, к коменданту, звонить в город, докладывать Шакалу.
Под вечер открыл Петр Иванович дверь в свою клетушку при конюшне, а там сидит та же барышня, никуда не уехавшая. Деловито сказала: староста кругом в долгах у немцев, потому она и не заговорила при нем о главном. Грыцуняк где-то рядом, ждет весточки от сестры, и письмо передадут на станции – здесь небезопасно – через него, Маршеню, положить его надо вот сюда… (Барышня вывела Петра Ивановича из клетушки, выдернула мох из-под второго снизу бревна, показав углубление.) Юзеф сам найдет весточку. Договорились?
Злость постепенно подкатывала к Петру Ивановичу – пензенский я, пензенский, а не подсадная утка на явке, неизвестно чьей!
Согласие барышня получила. Петр Иванович гладил обеспокоенную Магду и терзался догадками: эта пригожая девушка определенно с партизанским или московским заданием, и ей бы таиться, но, с другой стороны, смело пошла на охраняемую немцами станцию, там посты полевой жандармерии, пропуск, следовательно, у барышни настоящий.