Я объясню, как справедливость может придать смысл человеческой жизни и каким именно образом этот смысл зависит от нас. Здесь экзистенциальные вопросы об абсурде жизни сталкиваются с проблематикой климатических изменений, с настоятельной необходимостью действовать и бременем тревоги. В заключение мы поговорим о надежде и узнаем, как она оказалась среди бедствий, заключенных в ящик Пандоры. Вопреки двусмысленности моих слов, я найду применение и надежде.
В общем, эта книга о том, как сделать что-то путное из негодного материала – человеческого существования. Я предложу варианты действий в трудных ситуациях, например, как справляться с болью, заводить новых друзей, оплакивать утрату, с достоинством проигрывать, нести ответственность за несправедливость и искать смысл жизни. Здесь не может быть простых формул. Вместо них у меня есть истории, образы, идеи – какие-то из них заимствованные, другие – мои собственные, а также стремление максимально откровенно и гуманно подходить к обсуждению проблем, с которыми мы сталкиваемся, и делать выводы из собственных умозаключений. Философия – не пустое теоретизирование и не машина, работающая на одних лишь аргументах. На страницах этой книги вы найдете развернутую аргументацию и много чего еще, кроме нее, однако всё это будут слова, цель которых – изобразить человеческое существование так, чтобы направить желания в определенное русло. Не умаляя ценности абстрактных рассуждений, хочу сказать, что у философов тоже есть чувства.
Во введении к своей книге «Нравственность» британский философ Бернард Уильямс выступил с предостережением, о котором я часто вспоминаю. «Писать о моральной философии – дело опасное», – утверждает он, – «не только по причинам, характеризующим написание текстов на любые сложные темы или текстов о чем угодно вообще, но и по двум особым причинам. Первая из них – пишущий может обнаружить ограниченность и неадекватность собственных представлений более непосредственно, чем, пожалуй, в других разделах философии. Вторая причина заключается в том, чтоесли к автору отнесутся всерьез, возникает риск, что он введет людей в заблуждение по важным вопросам»[26]. Я думаю, он был прав, но альтернативы еще хуже – безликость и всякие пустяковые «интересные» факты. Философы, занимающиеся человеческим существованием, вынуждены при описании мира раскрываться сами. Боюсь, что в контексте написанной книги это относится и ко мне, хотя, когда я говорю «боюсь», я имею в виду «надеюсь».
Глава первая
Немощь
Невозможно забыть первый раз, когда врач опускает руки и говорит, что не знает, как быть, что анализы больше не нужны, процедуры не помогут и дальше давай сам. Такое случилось со мной в двадцать семь лет – напала хроническая боль – но в какой-то момент это произойдет у многих из нас: сначала недуг может привести к инвалидности, а потом и к смерти. Уязвимость организма – неотъемлемая составляющая человеческого существования.
Не помню, на какой фильм мы тогда пошли, помню только, что мы были в «Оуксе» – старом артхаусном кинотеатре на окраине Питтсбурга, – когда меня пронзила дикая боль в боку и срочно захотелось по-маленькому. Я бросился в туалет, и после полегчало, но в паху все равно всё было стянуто. Прошло несколько часов, и боль снова погнала меня пи́сать – я проснулся в час или в два ночи, пошел в туалет, но, как в дурном сне, легче мне не стало. Ощущение стянутости не проходило, и боль будто зажила своей жизнью, отдельной от организма. Ночь я провел в галлюцинациях и без сна, растянувшись на полу в туалете и время от времени писая в тщетных попытках усыпить свой соматический будильник.
Следующий день начался с похода к терапевту. Тот предположил, что у меня инфекция мочевыводящих путей и назначил курс антибиотиков. Но анализы оказались отрицательными, как и тесты на другие заболевания с заумными названиями. Боль при этом не проходила. С того момента хронологию событий я помню смутно. У меня плохая память, а медицинская бюрократия пресекла все попытки передать мои документы из Питтсбурга в Массачусетс, когда я переехал туда через одиннадцать лет, но основные эпизоды забыть невозможно. Сначала мне провели уродинамическое исследование: вставили катетер, попросили выпить какую-то жидкость из емкости и заставили мочиться в аппарат, замерявший скорость мочеиспускания, объем и функциональные особенности мочевого пузыря. Все оказалось в норме. После этого сделали цистоскопию: уролог – на вид подросток – мучительными поступательными движениями ввел мне в уретру старомодный цистоскоп, похожий на телескопическую антенну. По ощущениям там явно было что-то не в порядке, но результат опять оказался отрицательным: ничего, что представляло бы какой-то клинический интерес, никаких видимых повреждений или инфекций мочевого пузыря или мочевыводящих путей. В клинике, видимо, выдалось тяжелое утро, потому что врач и медсестра, получив нулевой результат, сразу обо мне забыли. Я робко привел в порядок одежду, вышел на улицу и сконфуженно поковылял по Форбс-Авеню обратно в нелепый готический небоскреб, где работал. Надо мной возвышался кряжистый фаллос Собора знаний – главного здания Питтсбургского университета, а из моего члена в трусы сочилась кровь.
Последняя консультация в Питтсбурге была уже у другого уролога. К тому моменту я начал привыкать к «моим симптомам» и мог даже спать несмотря на дискомфорт. Я жил своей жизнью – более или менее; боль стала фоновым шумом. Уролог рекомендовал продолжать в том же духе. «Я не знаю, чем объяснить эти ощущения», – говорил он. «Конкретной причины как будто и нет. К сожалению, так бывает довольно часто. Постарайтесь по возможности не обращать внимания». Он прописал нейротонин в малых дозах – противосудорожный и противоневралгический препарат, который пьют как снотворное, и отправил меня восвояси.
Меня до сих пор терзают сомнения – возможно, он дал мне его просто как плацебо. Казалось, препарат даже начал помогать, но через несколько лет я перестал его принимать: ощутимого эффекта все равно не было.
Так продолжалось примерно тринадцать лет – ни диагноза, ни лечения. Когда мог, я не обращал на боль внимания и с головой уходил в работу, нервно перенося случавшиеся время от времени внезапные обострения, из-за которых плохо спал и не мог нормально жить.
У родни моей тем временем хватало своих напастей. В 2008-м у тещи выявили рак яичников третьей стадии. Моя теща – писательница и критик Сьюзан Губар, написавшая вместе с Сандрой Гилберт книгу «Фурия на чердаке», в которой был поставлен вопрос, можно ли считать писательское перо метафорой пениса[27]. Женщина-ураган, она преодолевала болезнь писательством, с брутальной точностью описывая мучительную циторедуктивную операцию по удалению самых заметных опухолей, затем химиотерапию, болезненное введение дренажей, которые не помогли избавиться от послеоперационной инфекции, и последующую илеостомию. В книге «Записки женщины после операции» она упоминает о писателях и художниках, боровшихся с разными недугами, в том числе о Вирджинии Вулф, которая в эссе «О болезни» критиковала нежелание литературы заниматься этой темой[28]. Характерно, что и сама Вулф писала об этом очень чинно: «Возможно, у нее и вовсе не было кишок, если судить по количеству их упоминаний в книге», – сетовала писательница Хилари Мантел, рассказывая в книге «Встреча с дьяволом» о собственных больничных злоключениях[29]. Сьюзан исправляет упущение Вулф: в своей книге она откровенно описывает мучительные попытки сходить по-большому после удаления пораженного опухолью участка кишки длиной почти полметра, страх оконфузиться на людях, «болевую постель», к которой она была прикована семнадцать дней, пока дренаж пытался справиться со своей задачей, но так и не справился, экскременты, сочащиеся из стомы калоприемника, и хроническую немощь, вызванную раком и его лечением. «Прошло уже больше полугода после последней химии», – писала она, – «но ноги так и не работали: я могла стоять только несколько минут – сразу начинались боли и наваливалась усталость»[30]. Несмотря на весь этот ужас и вопреки прогнозам, она еще жива – благодаря экспериментальному препарату, который подействовал, когда третий курс химии не дал результата.