Обыкновенный парень
ОБЫКНОВЕННЫЙ ПАРЕНЬ
Нас трое. Старик в потертой фуфайке и синих брюках из грубого сукна, вправленных в серые валенки, паренек в рыжей бобриковой москвичке и я. Было больше, но те ушли, видимо, здорово устали в ночную смену. Старик тоже из ночной, но он ждет.
И старика, и парнишку я знаю. Парнишка года три тому назад окончил техническое училище и работает вторым подручным на печи. Физкультурник. Непременный участник всех цеховых и заводских эстафет и спартакиад. На собраниях тоже не молчит. Но выступает всегда с места. И ужасно при этом краснеет, даже веснушки исчезают. Скажет всегда десятка два слов, самое главное, и сядет.
Старика я знаю меньше. Работает он шихтовальщиком, а мы на шихтовый двор не ходим. Знаю только, что работает давно. Скоро, по-видимому, на пенсию уйдет.
В приемной, где мы ждем, — весенняя духота. Так бывает только в конце марта. Когда день уже успел изрядно прибавиться, солнце поднимается высоко, а батареи центрального отопления еще по-зимнему горячи, и от них пышет жаром.
И хотя с зимой не совсем покончено, и на окнах внизу крепко держится толстый слой льда, весь верх стекла уже отвоевало у зимы яркое мартовское солнце, и теперь сквозь образовавшуюся отдушину разлеглось по всему подоконнику.
Кажется, мы ждем долго. Потому что за это время солнечный зайчик успел пересчитать все стулья у стены и перескочить на дверь, затянутую желтым дерматином. В узеньком лучике были отчетливо видны миллионы подрагивающих пылинок, лениво бороздивших его в самых различных направлениях.
Но вот зайчик, подтянувшись, пополз вверх и будто нашел то, что искал: высветил до нестерпимого для уставших глаз блеска маленькую узенькую стекляшку с тремя словами, выведенными алюминиевой краской «Мартеновский цех», а пониже покрупнее — «Начальник».
Два или три раза прошмыгнули мимо нас сотрудники цеховой бухгалтерии. Проплыла толстая уборщица, тетя Нюша, со шваброй и тоненько попискивающим в дужках ведром, подозрительно, оглядывая углы, нет ли окурков.
А мы все ждали.
У нас было достаточно времени, чтоб разговориться, и теперь я уже знал, старик пришел хлопотать обещанную ему квартиру и что у него было два сына. Младший — Генка погиб под Берлином. А старший — Мишка учился в Киеве до войны на агронома, ушел на фронт добровольцем и пропал без вести, в том же проклятом сорок первом году.
Старику бы сейчас домой в самый раз, а не обивать тут пороги. Но там старуха будет обзывать лежебокой и говорить:
— Темкиным уже и ордер выписали, а тебе, старому дураку, все обещают да обещают без толку.
И никак ей, глупой, не втемяшишь в голову, что Темкины многосемейные, а они нет!
— Эх, был бы Михаил с Генкой, — все было бы в порядке. И то сказать, какой я многосемейный — только и того, что старуха да кот Васька, — вздохнул старик.
У паренька дела другие. Он женился и пришел, по его же выражению, «отхватить квартирку». Ему лет девятнадцать-двадцать и, пожалуй, впервые обращается к начальству с просьбой. Он живет в интернате молодых рабочих. А там столовая, клуб, ателье мод, парикмахерская. И никогда ни в чем не нуждался.
Право на квартиру он считает законным и потому спокоен.
«Мыслимо, — думает он, — с женой да не иметь отдельной квартиры». У него с собой брачное свидетельство и даже фотография жены. Ему кажется, что стоит лишь вразумительно рассказать все начальнику, а если не поверит на слово, показать брачное свидетельство и фотографию жены, как тут же, без всяких проволочек, выпишут ордер.
Кроме всего прочего, он комсомолец, заявление на квартиру подал давно, два месяца назад, а жена сама строитель.
Он сейчас занят повторением разговора с начальником, текст которого они составили вчера вечером с женой.
Лицо у парня самое серьезное, не по летам строгое, он шевелит пухлыми губами и старается отвернуться от нас к стене. Но все равно заметно, как легкой паутиной легла на гладком лбу парнишки первая настоящая забота.
У самой двери, привалившись плечом к косяку, замер старик. Мне хорошо видны его изборожденная глубокими морщинами шея, хрящеватый, с горбинкой нос и глаз, когда-то, видимо, черный, но теперь уже вылинявший до цвета рудничной пыли. В левой руке у старика, между указательным и обрубком большого, зажат окурок сигареты, который он не бросает, зная, что ждать еще долго. Иногда его одолевает сон, тогда седая голова старика начинает медленно клониться, но ткнувшись о косяк двери, он весь вздрагивает, просыпается и, поворачивая к нам лицо, долго смотрит на нас каким-то детски недоумевающим взглядом.
Наконец, поняв, что ему тут не уснуть, он хмурит густые рыжие, как руда, брови и поворачивается к нам.
— Может, у кого спички есть, граждане?
— Я не курю.
Парень шарит по карманам, достает блестящий портсигар с изображением трех богатырей, протягивает.
— Кури, дед.
Старик сначала бережно прячет окурок сигареты в карман фуфайки, потом долго копошится в портсигаре, стараясь ухватить заскорузлыми ржавыми пальцами тоненькую папироску. Говорит виновато, обращаясь больше ко мне:
— Всю жизнь курю. Весь дым собрать, темно станет. Бросить бы да бесхарактерный я.
Он с наслаждением, словно ребенок конфету, сует папиросу в рот, смотрит щурясь на парня.
— Женился, говоришь?
Парень мнется, скрипят сапоги.
— Угу.
Старик прикуривает и, сделав глубокую затяжку, раздумчиво произносит:
— Ваше дело сейчас что. Невесту выбрать. А государство вам и квартиру построит, и ванну поставит.
Парень краснеет, краснеют даже кончики ушей под фасонистой, с крошечным козырьком кепкой.
Ему, наверное, кажется, что мы думаем: «Он и женился ради квартиры», и скороговоркой отвечает:
— Нам с Машей все равно…
— Все равно, говоришь? — старик стряхивает пепел в руку, глядит на него с иронией. — Небось, приведи вас в мою, нос заворотите… Вам отдельную подавай. Благоустроенную!..
Мы смотрели на старика, а он, словно не замечая нас, устремил глаза в окно на одинокую липу с побуревшей от зимних ветров корой, со стволом, искривленным посредине каким-то страшным ударом, который, конечно, мог сломать ее совсем, но не сломал, а вот изуродовал крепко.
«Бывают такие минуты, когда очень хочется рассказать о себе, — думал я. — Рассказать все без утайки, порой все равно кому, и тогда станет легче».
По-видимому, я угадал настроение старика, потому что через минуту он уже говорил:
— Были и мы со старухой молодыми. Приехали сначала в Челябу, прямо из деревни, как были в лаптях. Я сам был из бедняков, а Ксюшино приданое по дороге проели да распродали на билеты. Остался у Ксюши сундучок, а у меня кожух. На сундучке ели, а под кожухом спали.
Старик улыбнулся, присел тут же у косяка на корточки поудобней и, не спуская глаз с окна, продолжал:
— Дюже туго тогда с квартирами было. Сняли мы у одних хозяев угол. Тут как раз и Мишка народился. Первенец, значит. Порадовались мы с Ксюшей да недолго. Потому хозяин-то наш из лютой был породы. Но лютее была его баба, здоровенная, со сросшимися на переносице широченными бровями.
Детей у них своих не было, и невзлюбила она нашего Мишку да все тут. А он и вправду крикливый родился. Грыжа у него, што ли, от роду была. Ксюша так и та с ним с ног сбилась. Днем по бабкам бегает — лечит, а как ночь придет, не спит, стережет, чтоб не пикнул, хозяина с хозяйкой часом не разбудил. Его бы к доктору снести, в самый раз, так разве баба послушает, да и я-то не здорово настаивал, потому сам еще тогда вроде той «бабы» был. Известное дело — «деревня». Лютее зверя невзлюбил я хозяина, а ругаться нельзя, выставит. Однако нас в барак тут перевели вскорости. Дворцом он нам супротив хозяйских хоромов показался. Во, паря, как. Тут и Генка нашелся, младшенький. Ему бы в самый раз горластым родиться, а он тихоней удался. Лежит, бывало, часами и не слыхать его, только посапывает, а не то пальцы сосет.