Путешествие возвращается в точку, из которой началось. Движение в сторону, противоположную от цели, тем более замкнутое в кольцо – знак «меченого», демонического пространства. Тем более что жена Гонца всю ночь «подпрыгивала на лавке» и видела «ведьмовский» сон. В мире гоголевских повестей «автоматическая», не зависящая от воли человека, бездушная пляска всегда указывает на действие потусторонних сил. «Духовно грамотный» дед делает единственно верный вывод из случившегося – на этот раз он скачет прямиком, без остановки, размыкая дьявольское кольцо. Милость царицы, которая сидит в серой новехонькой свитке и ест золотые галушки, велика, ему достается целая шапка «синиц» (сторублевок). Это одновременно награда и за доставленную грамоту, и за проявленную «духовную грамотность». А ведьмовское приплясывание жены, которое отныне повторяется ежегодно, – наказание за «духовную ошибку» мужа (пообещав после всего случившегося освятить хату, Гонец «спохватывается» не тотчас же).
Ночь перед Рождеством (1831)
Вакула-кузнец – главный герой повести, открывающей вторую часть «Вечеров». История эта, видимо, рассказана самим Рудым Панько – единственным из рассказчиков цикла, кто знает и Диканьку, и Петербург, и Лафонтена, и Кизяколопупенко.
Вакула влюблен в капризную дочь богатого казака Корния Чуба, черноокую семнадцатилетнюю Оксану. Та, в насмешку, требует добыть для нее черевички (туфельки), какие носит сама царица, – иначе не выйдет замуж за Вакулу. Кузнец бежит из села с намерением никогда в него не возвращаться – и случайно прихватывает мешок, в который его мать, сорокалетняя ведьма Солоха, спрятала ухажера-черта, когда нагрянули к ней другие кавалеры.
И тут Гоголь использует сюжетный ход, который встречается в христианской литературе, например в повести о св. Иоанне, архиепископе Новгородском. Вакула исхитряется оседлать черта и, угрожая тому крестом, отправляется в Петербург. Смешавшись с толпой запорожцев, проникает во дворец, выпрашивает у Екатерины Великой царские черевички. Тем временем напуганная Оксана успевает без памяти влюбиться в кузнеца, понапрасну ею обиженного и, может статься, потерянного навсегда. Черевички доставлены, но свадьба состоялась бы и без них.
От сцены к сцене тональность повествования все мягче, все насмешливее; образ «мирового зла», с которым предстоит совладать кузнецу, все несерьезнее. Развязывая мешок с чертом, Вакула задумчиво произносит: «Тут, кажется, я положил струмент свой». И на самом деле – нечистой силе предстоит послужить «струментом» ловкому кузнецу. Не поможет даже жалобно-комичная просьба черта: «Отпусти только душу на покаяние; не клади на меня страшного креста!»
Как все герои «Вечеров», исключая персонажей повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», Вакула прописан в полулегендарном прошлом. В данном случае это условный «золотой век» Екатерины накануне отмены запорожской вольницы, когда мир не был еще так скучен, как сейчас, а волшебство было делом обычным, но уже не таким страшным, как прежде. Черт, верхом на котором путешествует Вакула, «спереди совершенно немец», с узенькой вертлявой мордочкой, кругленьким пятачком, тоненькими ножками. Он скорее похож на «проворного франта с хвостом», чем на черта, избиваемого во время Страшного суда грешниками, каким изобразил его Вакула (он не только кузнец, но еще и богомаз) на стене церкви, до своего петербургского вояжа. И тем более не похож он на того страшного дьявола в аду, какого Вакула намалюет позже, «во искупление» этой поездки: «такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо <…> бач, яка кака намальована!».
Больше того: образ оседланного черта отражен во множестве сюжетных зеркал. Мать Вакулы, «черт-баба» ведьма Солоха, в самом начале повести неудачно приземляется в печке – и черт оказывается верхом на ней; отец Оксаны Чуб, один из многочисленных ухажеров Солохи, спрятан в мешок, где уже сидит дьяк. А то, что смешно, уже не может быть до конца страшно.
Кузнец соприкасается с нечистью, но использует зло во благо (хотя бы свое личное благо). И произойти это может только в ночь перед Рождеством. По логике «Вечеров», чем ближе к Рождеству и Пасхе, тем зло активнее – и тем оно слабее; предрождественская ночь дает нечисти последний шанс «пошалить», и она же ставит предел этим «шалостям», ибо повсюду уже колядуют и славят Христа.
Кроме того, Вакула при всей своей «кузнечной» силе невероятно простодушен. И он самый набожный из всех жителей села; о набожности героя рассказчик сообщает с мягким юмором, но возвращается к этой теме неотступно, вплоть до финала. (Вернувшись из «путешествия», Вакула просыпает праздничную заутреню и обедню, огорчается, воспринимает это как расплату за общение с нечистым, которого он на прощание высек, но не перекрестил; успокоение приходит к герою лишь после твердого решения в следующую неделю исповедаться во всем попу и с сегодняшнего дня начать бить «по пятидесяти поклонов через весь год».) Самая обычная набожность дает человеку «легендарной» эпохи ту же силу, ту же власть над злом, какую в «мифологические» времена имели одни только «мудрые схимники», отрекшиеся от мира ради поста и молитвы.
Недаром в последнем абзаце повести Вакула, уже успевший жениться на Оксане и обзавестись «дитятей», удостаивается похвалы «заезжего архиерея» за то, что «выдержал церковное покаяние и выкрасил весь левый крылос зеленою краскою с красными цветами». В художественном мире раннего Гоголя похвала архиерея (особенно если он «блаженной памяти», т. е. уже «освящен» смертью) всегда такой же знак благой отмеченности, своеобразной избранности героя, как благословение «седовласого схимника». Даже если рассказывается об этом с улыбкой.
Потому-то Вакула, несмотря на «ведьмовство» собственной матери, несмотря на заведомо враждебное отношение обиженного черта, может лицом к лицу повстречаться с нечистью – и остаться невредимым. Касается это не только основной сюжетной линии, но и побочных ее ответвлений.
Отправленный Оксаною за черевичками (по сказочному принципу «пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что»), Вакула должен обрести волшебного помощника, ибо в одиночку ему не справиться. Добрые помощники в повестях цикла практически отсутствуют, потому кузнец прямиком направляется к Пузатому Пацюку, про которого все говорят, что он «знает всех чертей и все сделает, что захочет».
Пацюк изгнан (или, скорее, бежал) из Запорожья, что вдвойне нехорошо. Сечь находится за порогом нормального мира, как черт находится за его чертою; но даже из Запорожья за добрые дела не выгоняют. Живет он на отшибе, никуда не выходит; сидит по-турецки. Нечто «иное», чуждое, басурманское проступает и в его облике: низенький, широкий, в таких необъятных шароварах, что, когда он движется по улице, кажется, будто кадь идет сама собою. Съев миску галушек, Пацюк принимается за вареники, причем они сами прыгают в сметану, а затем отправляются в рот к едоку. Но даже увидев все это и поприветствовав Пузатого Пацюка словами: «Ты <…> приходишься немного сродни черту», Вакула все еще не понимает, куда и к кому он угодил. Не наводит его на правильные мысли и двусмысленный ответ Пацюка: «Когда нужно черта, то и ступай к черту <…>, тому не нужно далеко ходить, у кого черт за плечами». И только лишь сообразив, что Пацюк жрет скоромное в ночь перед Рождеством, когда положена «голодная кутья», да и то лишь после звезды (тем более что звезды украдены с неба Солохой и ее франтоватым дружком, который и сидит у Вакулы за плечами, в мешке), кузнец догадывается, кто сидит перед ним. Пацюк не просто «знает всех чертей», не просто «сродни черту»; он и есть самый настоящий черт. А его «хата» – потусторонний мир; вареник, который сам собою попадает в рот Вакуле, – своеобразное мифологическое «испытание». Живые не могут есть «загробную» пищу, – ср. в «Пропавшей грамоте» эпизод ведьмовской трапезы, во время которой герой никак не может поднести еду ко рту.