Забелин отметил: «После избрания, царскую невесту торжественно вводили в царские особые хоромы, где ей жить, и оставляли до времени свадьбы на попечении дворовых боярынь и постельниц, жён верных и богобоязливых, в числе которых первое место тотчас же занимали ближайшие родные избранной невесты, обыкновенно её родная мать или тетки и другие родственницы. Введение невесты в царские терема сопровождалось обрядом её царственного освящения. Здесь с молитвою наречения на неё возлагали царский девичий венец, нарекали её царевною, нарекали ей и новое царское имя. Вслед за тем дворовые люди «Царицына чина» целовали крест новой государыне. По исполнении обряда наречения новой царицы рассылались по церковному ведомству в Москве и во все епископства грамоты с наказом, что бы о здравии новонареченной царицы Бога молили, то есть поминали ее имя на ектеньях вместе с именем государя. … С этой минуты личность государевой невесты приобретала полное царственное значение. … Государевы невесты очень нередко избирались из бедных и простых дворянских родов, а потому и возвышение их родства выпадало на долю самым незначительным людям. Коллинз рассказывал, что отец царицы Марьи Ильиничны Милославских (1624 –1669, русский первая супруга царя Алексия, мать царя Феодора III), Илья Данилович, происходил из незнатного и бедного дворянского рода и прежде служил кравчим у посольского дьяка Ивана Грамотина (? – 1638, подьячий, а затем думный дьяк, печатник (1636) видный деятель Смутного времени, трижды, при разных государях, возглавлял Посольский приказ). Дочь его, будущая царица, хаживала в лес по грибы и продавала их на рынке. О царице Евдокии Лукьяновне Стрешневых (1608 – 1645, вторая жена царя Михаила Фёдоровича , мать царя Алексея Михайловича), супруге Михаила, её же постельницы говаривали: «не дорога де она государыня; знали они ее, коли она хаживала в жолтиках (простых чеботах); ныне де её государыню Бог возвеличил!» [6] О царице Наталье Кириловне (1651 – 1694, царица, вторая жена царя Алексея Михайловича, мать Петра I) Шакловитый (Большой, середина 1640-х – 1689, русский государственный деятель, сторонник и фаворит царевны Софьи Алексеевны), предлагавший её принять, то есть погубить, говорил царевне Софье ( 1657 – 3 [14] июля 1704) – царевна, дочь царя Алексея Михайловича, в 1682—1689 годах регент при младших братьях Петре и Иване): «известно тебе, государыня, каков её род и какова в Смоленске была: в лаптях ходила!» [6] Очевидно, что во дворце, все лица, находившиеся в близости и в милости у государя, с завистью, опасением и ненавистью встречали родственников новой царицы, смотрели на новых людей, на царицу и её родичей и только и думали о том, как извести новую царицу, надеясь, что при новом выборе государевой супруги им повезёт больше. Иначе в Московии относились к замужеству дочерей. «Государь, вступая в брак с невестою, избранною всенародно, из всей служилой среды, не мог тем унизить своего царственного достоинства, напротив он возвышал собою личность, придавая ей общенародное значение, ибо кто же, кроме государя, имел право всенародно избирать себе невесту. Но выдавая дочь за кого-либо из подданных хотя бы и самых вельможных и знатных, он возвышал тем личность этого подданного до несоответственного ей государского достоинства, и вместе с тем унижал собственный царственный род до значения своего слуги. … Все это сильно противоречило здравому государственному смыслу, которым всегда отличались московские в. князья и вот почему для государевых дочерей брачное состояние потом совсем закрылось: они были принесены в жертву государственной необходимости.» [9] Котошихин следующим образом объяснял этот печальный исход государственной предосторожности: «Сёстры царские или и дочери, царевны, имея свои особые покои розные, живут, как пустынницы, «мало зряху людей и их люди; но всегда в молитве и в посте пребываху и лица свои слезами омываху, понеже удовольство имея царственное, не имеяй бо себе удовольства такого, как от Всемогущого Бога вдано человеком совокуплятися и плод творити. А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояре их есть холопи и в челобитье своем пишутся холопьми. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось, для того, что не одной веры и веры своей оставить не хотят, то ставят своей вере в поругание. Да и для того, что иных государств языка и политики не знают, и от тогоб им было в стыд». [8]
По Забелину византийская идея аскетизма явилась началом образованности в допетровское время. Она означала полное отрицание мирских удовольствий, человечных эстетических созерцаний, поэтического и эстетического творчества, которыми живет и формируется человек. Отсутствие умственной и нравственной свободы притесняет и порабощает силы духовные. Вот так и получилось, что жизнь народа уподоблялась «жизни стада». Общество было способно устроить личный быт во благо, но не быт народности. “Все речи и разговоры их не выходили из круга обыкновенных житейских дел. Так обыкновенно ведут они речь о сладострастии, о гнусных пороках, о прелюбодеяниях, совершенных частью ими, а частью и другими; тут же передаются разного рода постыдные сказки и тот, который может наилучшим образом сквернословить и отпускать разные пошлые шутки, выражая их самыми наглыми телодвижениями, считается у них приятнейшим в обществе. Невозможно вообразить до какой степени предаются они чисто животным побуждениям. Пьянству они преданы сильнее всякого другого народа в свете. Наполнивши себя вином чрез меру, они, подобно, неукротимым диким зверям, готовы бывают на все, к чему побуждают их необузданные страсти. Порок этот – пьянство до такой степени распространен в народе, что ему предаются все сословия, как духовные, так и светские, богатые и бедные, мужчины и женщины”. [9]
Осуждая такое состояние общества, Домострой ничего не мог предоставить взамен. Невозможно народу запретить веселиться, и нашим предкам оставалось лишь предаваться языческим народным забавам и мирским утехам, несмотря на запрет. Отсюда и скоморохи, и дураки с дурками, бесовские пляски и игрища. Общество было лишено литературного развития, как это было ранее, и потому обращалось к старинной книжной словесности и старым песням, былинам и сказаниям. В “Домострое”, наряду с наставлением, “как духовне устроивать трапезу, стол, обед или пир” [5], указано между прочим: «если начнут смрадные и скаредные речи и блудные; или срамословие и смехотворение и всякое глумление; или гусли и всякое гудение и плясание и плескание и скакание и всякие игры и песни бесовские, – тогда, якоже дым отгонит пчелы, такоже отыдут и ангелы Божии от той трапезы и смрадные беседы, и возрадуются беси… да такоже безчинствуют, кто зернью и шахматы и всякими играми бесовскими тешатся… А кто бесстрашен и безчинен, страху Божию не имеет и воли Божии не творит и закону христианского и отческого предания не хранит и всяко скаредие творит и всякие богомерзкие дела: блуд, нечистоту, сквернословие и срамословие, песни бесовские, плясание, скакание, гудение, бубны, трубы, сопели, медведи и птицы и собаки ловчия; творящая конская уристания… (Такоже и кормяще и храняще медведи или некая псы и птицы ловчии, на глумление и на ловление и на прельщение простейших человеков)… или чародействует и волхвует и отраву чинит; или ловы творит с собаками и со птицами и с медведями; и всякое дьявольское угодье творит, и скоморохи и их дела, плясание и сопели, песни бесовские любя; и зерьнью, и шахматы и тавлеи (играя) – прямо, все вкупе, будут во аде, а зде(сь) прокляти.» [5] У Забелина можно прочесть: «В 1585 г. февр. 20 у царя Федора Ивановича19 такая комедия началась тем, что некий Федор Пучок Молвенинов привел на потехе государю «медведя с хлебом да с солью в саадаке» [9], то есть вооруженного луком и стрелами; и потом «спущал» своего ученого медведя на бой с диким медведем. Спектакль, вероятно, очень полюбился государю, потому что поводчик получил довольно значительную награду… Известно, что медведники – поводчики забавляли публику и своими присказами и приговорками, которые объясняли медвежьи действа и служили как бы текстом к этому медвежьему балету. Верно, и здесь старинный шутливый иронический ум русского человека не ходил в карман за словом, и беззастенчиво и остроумно выставлял всякие смешные стороны тогдашней жизни. … Есть свидетельство, что «треклятые» органные гласы раздавались из дворца перед лицом всенародного множества». [9] Англичанин Горсей46 рассказывал, что когда он привез царю Федору Ивановичу и Борису Годунову19 различные подарки, и в том числе органы, клавикорды (а с ними и музыкантов), то царица Ирина Фёдоровна47, “рассматривая эти дары особенно была поражена наружностью органов и клавикордов, которые были раззолочены и украшены финифтью и восхищалась гармониею звуков этих мусикийных орудий, никогда ею невиданных и неслыханных”. [9] Народ толпился около дворца, чтобы их послушать. Дурак, шут был источником постоянного спектакля, вседневной утехи для всех комнатных дворцовых людей. Писание обозначало эту сторону домашних увеселений “именем глумления, кощунания, шпильманской мудрости, а самых дураков и шутов обозначало шпильманами, глумотворцами, смехотворцами, сквернословцами”. [9] Шут возбуждал веселость “пошлыми или острыми, слишком умными или слишком глупыми, но всегда необычайными словами и такими, же поступками”. [9] Считался вполне уместным самый грязный цинизм, заслуживающий общее одобрение. Таковыми и были вкусы общества, которые с одной стороны представляли благочестивую степенность и чинность, а с другой отличались неудержимыми побуждениями животного чувства. Циничное и скандальное нравилось, потому, “… что духовное чувство совсем не было воспитано, а было только связано как ребенок пеленками, разными, чисто внешними, механическими правилами и запрещениями, которые скорее всего служили лишь прямыми указателями на сладость греха…” [9] Дурак, как и юродивый становились суровыми и неумолимыми обличителями лжи, коварства, лицемерия и всяких других личных и общественных пороков. “Это была сатира, комедия, та сторона литературы, которая в развивающемся обществе составляет прирожденную силу и за неимением письменности, печатного слова, обнаруживает свои стремления устным словом, сценическим и циническим представлением, а в обычном смысле дурачеством, ибо, как мы заметили, все смешное и комическое было делом одних только дураков”. [9] Дураки-шуты бывали не глупыми людьми. Ключевский приводит пример с шутом Гаврилой, который в 1537 г., сумел спасти себя от московской государевой опалы, изменив своему личному государю, удельному старицкому князю Андрею Ивановичу и бежал от него в Москву. А в это время несчастный князь должен был попасть в московские сети и закончить свой век «в нуже страдальческою смертию». [9] Шут спасал свою жизнь и верно понял, что дело его князя было проиграно безвозвратно. Шуты и на Западе веселили своих хозяев. И там, и у нас они были не так уж и глупы, что подтверждают исторические свидетельства.