Ветерок тянул от озера и от стада к сосне, и вепрь, несколько мгновений постояв с настороженными ушами, коротко хрюкнул и двинулся к полю. Следом за ним двинулось и остальное зверьё.
Плавно-плавно, чтобы не скрипнуть, не прошуршать, Матвей Захарович снял с обломанного сухого сучка ружьё и протянул его сыну. Грегори подхватил – ружье оказалось вдруг неожиданно тяжёлым. То ли он отвык, то ли привезённая отцом из Уфы винтовка Фергюсона, почти точная копия отцовской, и вправду была тяжелее тульского дробовика, с которым он ходил на зайцев, уток и тетеревов в прежние годы, но Грегори едва удержал её на весу. Сцепил пальцы на отполированном ореховом ложе с мелкой резной насечкой, поднял винтовку на уровень глаз. Отец уже тоже поднял свою винтовку, быстро глянул на Грегори, ткнул большим пальцем себя в грудь и показал поднятый вверх указательный палец, потом показал им на Грегори и поднял вверх два пальца. Шевельнул бровями – понятно, мол?
Понятно, чего ж тут не понять. Отцу – первый зверь, ему, Грегори – второй. А что стрелять будут по отцовой команде, о том договорились заранее.
Глаза щипало от недосыпа, в них словно по горсти песка в каждый сыпанули, винтовка ходила в руках, дуло выписывало кривые и круги, и Грегори вдруг с отчаянием понял, что он сейчас промахнётся, постыдно промажет. В отчаянии он сцепил зубы и наконец, смог – винтовка на миг замерла в воздухе, направленная в горбатую спину зверя, торчащую из травы. И почти тут же отец, словно только этого и ждал, чуть слышно цокнул языком.
Двойной выстрел (Грегори запоздал всего на какую-то долю мгновения) с грохотом разорвал тишину, ударил по ушам, дымно и кисло завоняло горелым порохом. С визгом порскнули в стороны поросята, утробно взрыкивая, бросились врассыпную подсвинки. Секач, отцова мишень, тяжело и глухо хрюкнув, посунулся вперёд, грузно осел в траву и повалился набок, а вот второй, в которого стрелял Грегори, свирепо метнулся в сторону, повалился, перекатился набок, а потом и на спину, снова вскочил.
Подранил, – понял мальчишка, холодея, чуть привскочил, стараясь разглядеть зверя (глупое занятие, если подумать, в предрассветных-то сумерках! да только разве подумать-то время есть?), и в этот миг берёзовая жердь, на которую они опирались ногами, глухо хрустнула, и Грегори с ужасом почувствовал, что опора уходит из-под ног.
Он рухнул с высоты в две сажени, земля тяжело ударила в ноги, и мальчишка повалился в траву, упал на четвереньки.
Больно не было.
Но лучше б было, – подумал Грегори, когда понял, что кабан-подранок несётся прямо к нему, и осознал, что ещё мгновение – и он, позорно вереща, помчится прочь.
Медвежья болезнь, – вспомнил он, и успел ещё удивиться тому, что у него есть время на такие глупости. А в следующий миг с лабаза раздался сопровождаемый щелчком винтовочного курка спокойный голос отца:
– Не вздумай бежать.
Кровь гулко била в виски и шумела в ушах, ноги ослабли в коленях – даже захоти он бежать сейчас, не смог бы. Грегори нетвёрдой рукой ухватился за рукоять ножа – сколь глупой сейчас казалось ему то, как он цеплял его сегодня на пояс и мечтал – вот бы Маруська увидела! Выдернул нож из ножен, и почти тут же увидел окровавленную кабанью морду всего в какой-то сажени от себя.
Всё.
Пропал.
И почти тут же бабахнуло снова – вспышка выстрела разорвала сумерки, отец стрелял почти вертикально сверху вниз, от дула винтовки до туши кабана было всего-то аршина четыре, не больше. Пуля сшибла зверя в прыжке, он рухнул почти под самые ноги Грегори, и мальчишка инстинктивно шарахнулся назад. В следующий миг кабаньи клыки вспороли дёрн на том месте, где он только что стоял.
Кабан – невероятно живучий зверь.
А через мгновение сверху на кабанью тушу обрушился отец, ударил ножом раз и другой, отыскивая под рыжей (Грегори видел во вспышке выстрела – рыжей!) шкурой кабанье сердце. Подождал пару мгновений, но секач больше не двигался, слышно было только, как он тяжело вздыхает, засыпая, да то, как ломит прочь сквозь чапыжник вспугнутое стадо.
А потом Матвей Захарович коротко выдохнул и нервно рассмеялся:
– Гриша, сынок… достань-ка там флягу… ох не те уже мои годы…
4
В город въезжали со стороны Колмазы. Коляска прогремела по шаткому мостику через овраг, на дне которого едва слышно по летней жаре шелестел ручей, и сразу вынырнула на Чумаковскую улицу. Кони бодро вынесли коляску наверх, оставляя следы подков в глинистой, плотно утоптанной копытами и колёсами по летней жаркой поре дороге, потащили её между палисадниками городской окраины. У поворота на Миллионную вслед коляске весело засвистели мальчишки – босые и чумазые. Грегори даже приподнялся невольно, словно ожидал увидеть среди них питерского знакомца, бульвардье Яшку-с-трубкой, но вовремя опомнился и сел на жёсткое сиденье коляски. Наткнулся взглядом на ехидную ухмылку французёнка Жоржика и удивлённые глаза мадам Изольды.
– Чего это ты, Гриша? – тоже с лёгкой ноткой удивления спросил отец. – Никак подраться с ними думал? Брось…
Объяснять Грегори ничего не стал.
Незачем.
На Миллионной подковы звонко зацокали по брусчатке, отец то и дело раскланивался с встречными знакомцами, не спеша дефилирующими по дощатым тротуарам вдоль высоких заборов и каменной кладки – по Миллионной больше всего было различных купеческих контор, а время было как раз обеденное, полуденное – вот и выходили прогуляться конторские служащие.
С Миллионной свернули на Малую Сибирскую и покатили вниз под уклон, к Белой. Коляску потряхивало – Малая Сибирская была вымощена уже не брусчаткой, а булыжником, со всеми его прелестями.
Когда пересекали Никольскую, Матвей Захарович махнул рукой в сторону Троицкой площади:
– В прошлом году осенью государь приезжал… – он помолчал, вспоминая, потом кивнул семейству. – Помните ли?
Жоржик в ответ только молча улыбнулся, но голоса не подал, а вот Анютка и мачеха отозвались мгновенно, почти в один голос и совершенно одинаковыми словами:
– Как же можно такое не помнить, сударь?
– Да… – протянул отец, потом продолжил, обращаясь в основном к Грегори. – Мы тогда тоже в Бирск приезжали… тогда и гравюрку ту сделали, которую потом тебе в письме прислали. Восемнадцатого сентября государь службу стоял в Троицком соборе, а потом, на другой день, в доме Бруданского принимал дворянских выборных…
– И папа́ там тоже был, – весело пискнула Анютка, смешливо морща нос и жмурясь от яркого солнца. – И с государем виделся.
Отец только коротко кивнул.
Анютка радовалась выпавшей на долю отца чести беззлобно и добродушно (мадам Изольда, впрочем, тоже!), а вот Жоржик, скотина французская, немедленно задрал нос и стал смотреть на Грегори так, словно тот только что выбрался со скотного двора.
Грегори не утерпел.
– Я тоже государя видел, – словно бы между прочим ответил он. – Дважды…
Глаза у Жоржика стали круглыми – вот-вот выпадут из орбит и затеряются в пыли под конскими подкованными копытами да грязными колёсами.
– Каак? – ахнула мадам Изольда. – И не рассказывал ни разу!
– Ну-ка, говори-ка, – весело сказал отец, оживившись. – Где и как это ты сподобился?
– Ну первый-то раз издалека, конечно, – нехотя сказал Грегори. Сейчас, после мгновенного торжества, собственная похвальба показалась ему глупой и неуместной, но никуда не денешься – слово сказано, стало быть, надо рассказывать. – Во время наводнения, когда нас мимо дворца на гальюне несло, на балконе стояли военные да чиновные. Должно быть, там и государь был…
Жорка фыркнул, расплываясь в ехидной улыбке – должно быть, ждал, что сейчас старший брат расскажет и про второй случай что-нибудь похожее, и тогда можно будет вволю над ним позубоскалить.
– А второй случай когда был? – добродушно улыбаясь, полюбопытствовал Матвей Захарович.
– На Дворцовой площади, – сказал Грегори, всё больше сожалея, что не удержался и распустил язык.