– Паша, тебе нужно прекратить быть таким самоуверенным. Если тебя будет слишком заносить…
– Ну хорошо, прости… – Пашка смущается.
Тут следует пауза, после которой Пашка, как всегда по-взрослому раскрепощенно (однако немного слабее всегдашнего – он чувствует это по изменившемуся голосу), предлагает Ленке посостязаться.
– Не хочу, – настойчиво отвергает Ленка.
– У тебя получится, ты обыграешь меня…
– Я же сказала: не хочу.
Он чувствует, Ленка хочет наказать Пашку за самоуверенность этим отказом. Это, однако, означает, что они стали еще ближе друг к другу.
Еще чуть.
Ленка говорит, что ей пора идти в дом обедать. Поднимается и задевает несколько веток боярышника – он слышит шелест, не такой, с которым расцеплялись ветви малины в лесу; шелест уже более сильный, раскачивающийся; листья будто бы подхлопывают друг друга.
– Хорошо, – Пашка больше не удерживает.
Он не находит себе места – после подслушанного разговора. Он принимается расхаживать по садовой дорожке, сосредоточенно и напряженно; от дома до кроличьих клеток и обратно.
Что-то надо делать, в конце концов!
Он прекрасно знает передачу, о которой говорил Пашка, – это его любимая игра, он смотрит ее каждые выходные. Он помнит также и состязание на горящей бумаге – оно действительно одно из самых оригинальных, – и от того, что они с Пашкой так сошлись во вкусах, он распаляется еще больше.
Он и сам думал много раз, как именно следует держать горящую бумагу, – чтобы она горела как можно медленнее, но, в то же время, не погасла. Стратегия, предложенная Пашкой, представляется ему абсолютно неверной.
В какой-то момент этих упорных, усиленных хождений туда-сюда он принимает решение доказать несостоятельность Пашкиной стратегии.
Он заходит в дом и тихо, осторожно вытаскивает из стопок газет, косо сложенных между печью и стеной – на растопку, – несколько номеров. Затем подходит к газовой плите и принимается боязливо искать спички – в первый момент даже не решаясь шарить рукой, – а только вытягивает шею, встает на мысочки, стараясь высмотреть заветный коробок между алюминиевых кастрюль.
Он боится быть замеченным – матерью или дедом.
Заброшенные кроличьи клетки образуют на окраине участка вместе с сараем небольшой закуток. Он становится в закутке – напротив одной из клеток, почти свободной, в отличие от всех остальных клеток.
В клетке нет ничего, кроме старой пластмассовой куклы с продырявленным животом, которая сидит, прислонившись к задней стене клетки.
(В остальных лежат либо дрова, либо самый разнообразный старый хлам, вроде пустых железных банок из-под краски, прорванных бадминтонных ракеток, битой посуды и пр.)
Он кладет коробок со спичками на край клетки (прутья в ней отсутствуют) и чуть пододвигает его мизинцем – к кукле. Затем принимается разрывать газетные полосы на одинаковые квадраты – поначалу осторожно, боясь наделать шума, но чем дальше, тем смелее.
В его голове постукивает: «Доказать, доказать, доказать…» – все увереннее, настойчивее.
В середине каждого квадратного листа он делает двойной расходящийся сгиб, галочкой, – морщиня столбцы газетной хроники; затем снова чуть расправляет газету. (Именно таким образом и согнута бумага в передаче – игроки держат горящую бумагу за сгиб).
«Доказать, доказать… Я выиграю у Пашки. Докажу, что его способ…»
Он берет коробок, чиркает спичкой, поджигает газеты, держа их одной рукой, потом перекладывает одну газету в левую руку; левая рука – это «Пашка», она будет играть Пашкиным способом.
К остекленевшим глазам куклы притрагивается розовый блеск, слегка… потом начинает разгораться в оранжевый.
Глаза куклы остаются безжизненными.
* * *
«Пашка» проиграл в первое же «состязание» – он испытал несказанное удовольствие, когда почувствовал, как пальцы левой руки начинает все нестерпимее жечь от спускающегося вниз по газете пламени. И облегчение от этой первой победы, которую он ждал так долго.
Правая рука победила с преимуществом почти в половину квадратного листа.
Вслед за первым «состязанием» он тотчас приступил к следующему, все повторив в точности.
И снова выиграл.
В тот день игра продолжалась около полутора часов. Он выиграл у «Пашки» с общим счетом 18:4.
II
Он стал регулярно приносить газеты в закуток, разрывать полосы и сжигать их.
Стоя возле клетки, в которой лежала продырявленная кукла, он десятки раз устраивал это «состязание двух рук»; левая рука всегда принадлежала «Пашке».
К чести своей, он никогда не подыгрывал правой руке (если только совсем неосознанно) – напротив всегда старался «победить Пашку» в справедливом бою. Впрочем, по здравой логике, он никогда и не наделял левую руку своими собственными приемами и навыками игры, которыми он тут же быстро овладел на практике, – левая рука всегда играла одним-единственным способом – Пашкиным.
Примерно раз в десять состязаний «Пашка» выходил победителем. Все остальные, к удовлетворению, брала верх правая рука.
Обгорелые остатки газет он бросал к пластмассовым ногам куклы, которая неизменно созерцала каждое состязание остекленевшими глазами.
Когда «Пашка» за час-полтора был разгромлен и так, и эдак, и ему, наконец, надоедало втаптывать своего неприятеля, он собирал все обгорелые остатки газет и прятал их между сложенными в другой клетке дровами…
В щелочках дров застрял старый одуванчиковый пух, густой, остро похожий на стекловату…
* * *
С лихвой насладившись «полной Пашкиной несостоятельностью» (шел третий день «состязаний»), он стал уже просто сжигать газеты; но так и продолжая держать их перед собой в обеих руках.
«Состязание» превратилось в простую формальность – теперь ему, скорее, нравилось следить за процессом горения.
И все.
Более того, обгорелые остатки газет, – когда их набиралось уже много, – он стал дожигать – прямо в клетке, устраивая небольшой костерчик.
Остекленевшие глаза куклы в сотый раз наполнялись оранжевым огнем, но теперь в этом отражении как будто появился еще и сумасшедший оттенок… однако и это не оживляло глаза.
Однажды он как-то странно засмотрелся на них. В клетке, возле вытянутых пластмассовых ног догорал последний газетный лист, уже превратившийся в небольшой треугольничек, угнетаемый огнем. Щик – короткий, еле слышный звук; и в чернеющей стороне треугольника появилась новая трещина; через несколько секунд осыпется очередная порция золы…
Ему только теперь пришло в голову: он совершенно не помнит этой куклы. Он играл с нею, когда был совсем маленьким? Нет. Но откуда же она взялась? Он был единственным ребенком в семье. Мать свозила на дачу из города всякий старый хлам и складывала его в эти кроличьи клетки и в недостроенную комнату в доме. Стало быть, и эту куклу… нет, не может быть. Он не помнил, чтобы видел ее раньше, в городе. И в то же время, когда он увидел ее впервые – в клетке, еще пару лет назад, она совершенно не удивила его. Но и не показалась знакомой – странно, он воспринял ее абсолютно незначаще, хотя она выглядела колоритно.
А теперь вдруг необъяснимым образом в нем проснулись все эти соображения и удивление, которые должны были проснуться еще два года назад…
Эта безволосая кукла. Без одежды. С дырой в животе. С остекленевшими, не оживающими глазами…
Вдруг он поворачивает голову и… видит лицо деда. Широченные глаза смотрят прямо на него; рот чуть приоткрыт – в узкой, придавленной панике. Мышцы лица между щеками и краешками губ напряжены, – как и жилы по обеим сторонам кадыка; не трясутся, окаменели.
Гримаса на дедовом лице – смесь по-детски наивного испуга, искаженной ярости и изнеможения, будто бы от усиленных физических стараний.
– Что… что тут происходит? – голос деда натужно разрывается; почти в истерике.
Дед говорит, на каждом слове раскачиваясь телом из стороны в сторону, – конвульсивно, но без капли дрожи.