– Эй! – сказал Демьян.
Пение Асмиры: медитативное, морочащее, то удалялось, – когда она доходила до своего борова – то набирало силу. Улечься, поспать и забыть про голод, как хотел Демьян, никак не выходило.
– Хватит! – крикнул он ей в спину. – Заткнись уже!
Можно было бы завалить её. Наверное. Ударить. Чтобы перестала мельтешить, появляться раз из раза с назойливой своей песней; Демьян вспоминал пластиковое её лицо, и откладывал этот план на будущее.
Карабин.
Вот что было важно.
Это было самым важным на данный момент.
Он добудет карабин. И уже тогда, с позиции силы, решит, что ему делать.
А сделать предстояло порядочно.
Борова с девкой можно отправить на улицу, пусть просят подачки, зарабатывают. Надо ведь им всем на что-то жить? Или можно продать их в лабораторию… Лабораторию!
Вот.
Добрым словом и карабином можно добиться много большего, чем просто добрым словом, поэтому следует взять Герхарда Рихардовича за жабры, встряхнуть, и пусть он расскажет ему все свои секреты. А вот тогда… тогда, имея на руках всю информацию по управлению памятью, он и заработает. Или просто продаст информацию об этой конторе. Миллионеру какому-нибудь. Депутату.
Да.
Но для начала – дробовик.
Это первый пункт плана.
А дальше посмотрим.
Желание есть у Демьяна угасло, обратившись в один из пунктов списка отложенных дел; переводить это отвлечённое ощущение в практическую плоскость – поискать на кухне еды, например, – он не собирался из-за осознания того, что сидит он в центре помойки, заваленный старьём и объедками. Это заставляло широко открывать рот и шумно дышать.
Демьян закутался в ворох тряпья рядом с холодильником, – посмотреть, что там есть, он не решался – пристроился, примостился, усилием воли не обращая внимания на марширующую по этой свалке девку; холодильник тут вдруг ожил, уютно и по-домашнему завибрировал, загудел, заговорил. Демьян в ответ на это несуразное бормотание закрыл глаза, задавил суматошные обрывки мыслей, расслабил лицо, и провалился тут же, без промежуточной дрёмы, в беспокойный, липкий и тяжёлый сон.
***
Гравитация снов может морочить, давать надежду, воодушевлять восторгом полёта, но всегда, неотвратимо принуждает она к падению; разве не в этом её предназначение: приземлять?
Снова Демьяну примнилась доска; снова всего его пропитало насквозь явное знание, что не вспомнится ему по пробуждению ни сама эта иллюзорная грёза, ни то, что являлась она ему в далёком уже детстве годами, долго, еженощно.
Зачин сна, как правило, был одинаков. Домогающееся быдло, беспричинная тревожная суета, и чуется уже близкая драка, и не драка даже, а просто избиение, унизительное, обидное, глумливое… толчки, оскорбления, смех, но вот Демьян ловко достаёт из своевременно соткавшегося рюкзака доску: ту, из «Назад в будущее», ховерборд, подкладывает, подгребает руками, двигает телом. Вперёд, вперёд. Но скорость слишком мала, он еле движется, и только тупое изумление нападающих спасает его от первого удара, первой гнусавой фразы с претензией. Гопота аморфно возится, безликие их фигуры переглядываются, словно уговорившись начать ловить его лишь тогда, когда будет уже поздно.
Демьян цепко стоит на доске.
Та трепещет. Рыбой.
И вот, наконец, он начинает уходить от них, и грудь его полнится хрустальным воздухом, раздувается от восторга, всё в нём вибрирует и мерцает: торжественно, гулко. Музыкально.
Лица хулиганов искажены.
Этот момент нравился Демьяну больше всего.
В эту секунду он обретал новое качество. Возносился. Обращался в сверхчеловека.
Не такого, который карает или несёт неотвратимую справедливость. Нет. Он становился недоступным сверхчеловеком.
Неуловимым.
Никто не может теперь достать его, навредить ему.
Наоборот, он выше всех. Он вне досягаемости. Он смотрит на них, на людишек, на мелкий этот сброд, и решает, остаться ли здесь или унестись – куда заблагорассудится. В любое место. Созерцать ландшафты с недоступных человекам ракурсов.
Он улетает.
Смотри-ка, только что он был лёгкой уличной жертвой: подходи, говори в нос, выворачивай карманы, ехидно осведомляйся, знает ли хоть кого-нибудь с раёна.
А тут раз – и всё. Он наверху. Смотрит на деформированные ужасом и восторгом физиономии. Парит. Вольно и управляемо крутит пируэты, проскальзывает над головами, презрительно и обидно смеётся.
Человек-неуловимка.
Он взлетел, воспарил с помощью хитрого трюка. Победил их.
Дальше, как правило, сюжет разваливался и не имел особой осмысленности: его носило у крыш серых домов, и сердце ёкало каждый раз, когда требовалось по сюжету соскальзывать с ребра кровли вниз: а что, если в этот раз не получится? но получалось; он парил меж деревьев, проводов, столбов. Парил, однако, он с каждым мгновением всё более неуклюже, нескладно… доска неустойчиво и валко моталась, а внизу уже порядочная высота, и не так страшны хулиганы, как кажущееся неизбежным падение… его бросало в сторону, в другую, ховерборд подворачивался, качался, как плоский тренировочный поплавок под водой, рвался вверх, из-под ног, Демьян выбрасывал в сторону скрюченные пальцы с надеждой ухватиться.
Падал.
Падал, понимая, что на самом деле никуда он не улетел, что его продолжают поджидать внизу, и хотят они расквитаться за секундное его торжество, стереть его, уничтожить, втоптать, и никакой он уже не неуловимка, а скрюченный от ужаса мальчик, сидящий голышом на мокром кафеле бассейна, замерший, окоченевший, забывший, как убегать.
Он просыпался.
Дышал.
Дышал.
Позже, когда мать вошла в рутинный ритм лечения отца, когда не случались уже у неё авральные полуночные процедуры, в смысл которых Демьян боялся вникать, она отдала его в плавание, – бассейн был в квартале от дома – и густо стали накатывать ему ночами сновидения, в которых он пытался уйти от преследователей теперь уже кролем: технично подгребал кистью, потом предплечьем, но выходило у него смехотворное, жалкое движение, ничуть не удаляющее его от триумфально матерящейся гопоты.
Его цапали, жали к земле. Склонялись мордами. Скалились.
Он, обнаруживая себя сидящим на мокрой кровати, хватал ртом воздух. Тёр зачем-то виски. Раскачивался. Будто движения эти, магические в своей простоте, как-то способны были помочь.
А в шестом классе, когда он уже освоил боксёрскую стойку, когда раздобыл денег на первые свои перчатки, всё изменилось.
Он уже не летал.
А удлиннялся.
Резиново выстреливал вверх эластичными и подтанцовывающими ногами, дотягивался до семенящих внизу фигур и мял, а потом бросал их вбок, отшвыривал, укладывал рядками на крыши, размашисто шёл через пятиэтажки, через деревья, по-над трамвайными ломкими проводами.
Смеялся, не меняясь в лице. Гулко, далеко. Торжественно. Направленными воздушными кольцами.
Сейчас всё вернулось. В ту первую версию, словно не было после неё ни плавания, ни бокса. Словно кто-то хищно хапнул целый пласт его иллюзорной ночной жизни, выдрал из сердца и бросил оземь.
Демьян, тоскливо балансируя на неуправляемой, вихляющейся доске, смотрел вниз, и видел сидящего на кушетке Герхарда Рихардовича, нацепившего тёмные очки, вооружившегося светящейся ручкой, и держал тот на коленях шлемофон с хоботом из рекламы, нежно оглаживал его как кота, но смотрел при этом вверх, на Демьяна, смотрел строго и обличающе, словно должен был Демьян ему денег.
Во рту у него проскочили электрические кислинки, как от батарейки на языке.
Кто-то уверенной рукой провёл по струнам.
Доска выскользнула.
Демьян бросил к ней руку.
Сердце его отчаянно ухнуло.
Он чувствовал, как реальность вокруг него сыпется старой облицовочной плиткой, а за ней – труха, тлен и морок.
Унылая явь.
***
В споре с женщиной можно выиграть лишь битву, но не войну; чем раньше это удаётся понять, тем меньшее разрушительными окажутся последствия.