Литмир - Электронная Библиотека

Но Иван Васильевич вдруг неожиданно объявил:

– Тяжел мне городской дух, устал я от мирской суеты и потому решил уйти в братию. Вот отсюда, из-за этих стен, и буду я повелевать царством. Более вы не челядь для меня, а иноки, – посмотрел Иван Васильевич на отобранных молодцов, – я же вам игумен. Князя Вяземского назначаю келарем, пускай церковную утварь стережет… а Григорий Скуратов будет параклесиархом.

– Как скажешь, государь, – отвечали молодцы.

– Опять против меня бояре недоброе надумали, только божье покровительство и ваше заступничество способно меня спасти от лиходеев. Вижу, как бояре над моей головой топор держат, того и гляди опустят его на царскую шею. Только вы, братия, и можете его из рук лиходеев вырвать. Не веселиться я сюда прибыл, господа, а грехи замаливать.

– Куда ты, государь, туда и мы. Некуда нам без тебя идти.

Следующего дня из Москвы прибыло четыре воза, груженные шитьем, и к вечерне все триста опришников надели на себя рясы и скуфьи, поменяв дворовый чин на скромное звание – чернец.

Иван Васильевич в игуменстве проявил небывалое усердие, показывая пример избалованной братии, он подолгу стоял на коленях и клал поклоны так неистово, что лоб его без конца кровоточил и изнывал от заноз. Поменяв царствие на игуменство, Иван Васильевич сумел сделаться крепким наставником, и земские бояре злословили о том, что царь своим подвижничеством надумал затмить славу Сергия Радонежского. В царе шевелился духовный бунт, последствия которого опришники сполна ощутили на своих коленях. Иван Васильевич был неутомим в молитвах и такой же страсти требовал от опришников. Молодцам по душе было пройтись по слободе, девки здесь дюже красные и глазами водят так, что дух от счастья замирает. Уже давно остыли сеновалы, на которых добрые отроки прели с красными девками. И совсем недавно выезд государева поезда опришники воспринимали как разудалое веселье в тихой глубинной Руси, когда можно было отдаться безудержству и сполна разогнать застоявшуюся кровь.

А тут в монастыре что ни день, так каша постная и совсем не в радость долгое стояние на коленях. Можно было бы стерпеть и эти неудобства, если бы не долгое воздержание от похоти, а потому молодцы тайком покидали гостеприимный храм и спешили на дальние заимки лобызаться с красавицами.

Поначалу Иван не гневался, а только хмуро посматривал на провинности новоявленных чернецов, а потом стал накладывать епитимью за непослушание. Первым, кого наказал царь, был тонколицый красавец Вяземский, сумевший добиться благосклонности от дочки старосты.

Иван Васильевич скосил глаза на любимца, а после обычной молитвы повелел запереть его на неделю без пищи в сыром подвале. Позднее Иван Васильевич наказание сделал более суровым, и за малейшую провинность опришники могли лишиться причастия. Теперь они уже не опаздывали на молитвы и с первым ударом колокола покидали кельи с такой резвостью, какую не встретишь даже у ретивых схимников. Опришники откладывали поклоны так рьяно, что могло показаться, будто бы в своем боголюбии они хотят переусердствовать самого государя. Молитва и пост были единственным средством, чтобы унять молодую кровь, а еще нужно было суметь пересидеть государя, он-то уж точно не сможет обойтись без бабьей ласки, а тогда сумеют натешиться и все остальные.

Однако государь проявлял завидное терпение и вместо молодецких прогулок по слободам предпочитал залезать высоко на звонницу и бить в колокола. Царь звонил всегда так рьяно, что можно было бы подумать о том, будто он намеревался лишить их голоса, вырвав с корнем громогласные многопудовые языки.

Бесконечный пост не украсил царя, лицо его выглядело высохшим, и он напоминал пустынника, питающегося одними кореньями.

* * *

Малюта Скуратов явился к государю после обедни, переступил порог его небольшой кельи и замер в недоумении. Отринул от себя царь былое великолепие и надумал извести плоть среди темных камней и стылого воздуха. Если что и напоминало о государевом чине обитателя кельи, так это икона Владимирской Богоматери, висевшая у самого изголовья.

– С чем явился, Гришенька? – повернул изможденное лицо к гостю царь.

– Я к тебе, государь, вот с каким делом… Про царицу Марию Темрюковну разное во дворце толкуют, – начал осторожно думный дворянин.

– А ты рассказывай, Гришенька, не робей, – весело подбодрил любимца царь, присаживаясь на сундук.

– Уж и не знаю, с чего и начинать, государь Иван Васильевич… Во дворце я верных людей оставил, чтобы за земщиной крамольной присматривали, не ровен час, измена какая может выйти. Вот эти люди про государыню разное несут, будто бы она пиры на своей половине устраивает, а на это веселье конюхов и печников со всего двора сзывает. Те как напьются, так все по закоулкам расползаются, и такое там бесстыдство творится, что и произнести боязно.

– Так, Гришенька, рассказывай дальше, – спокойно повелел Иван Васильевич.

– Не знаю, государь, как дальше продолжить. Слов от стыда не нахожу.

– В храме ты святом, а в нем любой стыд помрет.

– А еще царица держит подле себя отроков, которых меняет чуть не каждую ночь, а если государыне очень приспичит, так по трое молодцов за вечер без сил может оставить.

– Это похоже на государыню, – охотно соглашался Иван Васильевич, – баба она в теле и падкая на отроков, такая будет требовать своего, пока не насытится. Ты далее говори, Гришенька, этим ты меня не удивишь, да и не новость это уже!

– Окружила государыня себя мужами, Иван Васильевич, они даже платье исподнее надевать ей помогают. Так смело ведут себя, государь, будто и царя вовсе нет.

– А чего им меня опасаться, если они в царице большую силу видят. И царица на меня управу нашла, что не так – сразу в петлю кидается! Твоя женушка, Гришенька, покладистая баба?

– Точно так, Иван Васильевич, а если что не по мне, так я ее розгами наставляю. Задеру платье до головы и отстегаю ивовыми прутьями, ежели их еще на соли настоять, так оно больнее будет. Однако стараюсь, чтобы кожа не расползлась, иначе баба и присесть не сможет.

– Разумно, Григорий Лукьянович, только с царицы ведь другой спрос, а ты продолжай, слушаю я тебя.

– Грешно мне продолжать, если бы не государская воля, то умолк бы на веки вечные. А еще царица на пиру раздевается, последнее исподнее с себя снимает, а затем среди гостей нагой ходит.

– Кровь у Марии горячая, вот, видно, и не выдерживает комнатной духоты. Тело ее простора требует! Что ж, и в этом я узнаю царицу. Спасибо тебе, Григорий Лукьянович, за службу. А ты следи за государыней и все мне без утайки докладывай. Это такая баба, что за ней в оба ока смотреть нужно. Пускай себе тешится, Малюта, – ласково говорил государь, – а мы о ее душе попечемся, молиться крепче прежнего станем.

Постоял малость Григорий Лукьянович, потоптался с ноги на ногу, а государь о нем уже позабыл – сполз с сундука и подставил в молении спину под строгий взгляд холопа.

– Вот еще, Григорий Лукьянович, – обернулся государь.

– Слушаю, Иван Васильевич.

– Принеси мне житие святых, читать буду, – и царь приник лбом к каменному полу.

Иван Васильевич не умел жить вполовину; если куражиться, так от души, чтобы не только в Москве весело было, но и посады от смеха захлебнулись; если гулял царь, так пьяны были не только ближние бояре – половина стольной хлебала сладкий квас. Неистовым Иван был и в молитвах и каялся так, как будто был первым на земле грешником.

Царь словно родился для монастырского самоистязания, и простоять четыре часа в молельном бдении для него было так же просто, как мирянину осенить грешный лоб привычным знамением. И, наблюдая за Иваном Васильевичем, верилось, что в нем дремал строгий праведник; только из великих грешников получаются большие святоши. А Иван Васильевич умел быть одновременно и тем и другим.

Встав у алтаря и укрепив житие на аналое, государь любил читать опришникам о праведных делах святых, и, глядя в серьезные физиономии молодцов, верилось в то, что каждый из них думал о благочестивых подвигах канувших в Лету старцев, а не о прелестях статных молодух, коими переполнена была вся слобода.

7
{"b":"89524","o":1}