– Сучке всегда кобель требуется, а конюший мужик справный. Ты вот что, Григорий Лукьянович, позорче присматривай за конюшим, я хочу знать все, о чем он замышляет. Хм… думаю, что на уме у него не только царицыны телеса.
– Государь, а что повелишь с остальными изменниками делать?
– Выпороть их палками на рыночной площади, а потом языки укоротить.
* * *
Столица, разделенная на земщину и опришнину, напоминала двух родных братьев, которые колотят друг дружку спьяну на праздники. Даже чернь, уподобившись боярам, поделилась на «опришников» и «земщину». Каждая из сторон посматривала на противоположную так, как если бы другая имела чертову отметину. Мужики, разделенные порознь, лупились с беспощадностью воинников на бранном поле.
Частенько можно было увидеть «опришнину» и «земщину» на берегу Неглинной, закатав рукава под самые плечи, сходились они грудь на грудь – кто во славу самодержца, а кто для почета боярского. Прознав о предстоящей битве, на крутую косу Неглинки частенько приходили и видные люди Москвы, чтобы поглазеть разудалую молодецкую потеху. Каждый из них ратовал за своих холопов со страстью, как будто это была не потешная битва, а всамделишное сражение. Когда разгоряченная кровь, подобно кипящей воде, брызгала через край, бояре отправляли посыльных в свои дворы за подмогой, и тогда безобидная забава превращалась в настоящее побоище: в ход шли не только кулаки, но и колья, вырванные из заборов.
Проигравшая сторона долго потом помнила нанесенную обиду, а выбитые зубы молодцы показывали гордо, совсем как ратники, похваляющиеся раной, полученной в жестоком сражении.
Возвращаться в Кремль Иван Васильевич не пожелал и на опришной стороне, за рекой Неглинкой, воздвиг огромную крепость, которая по размаху лишь немного уступала дворцу московских государей. Детинец был задуман так, чтобы с крутого берега была видна не только опальная сторона града, но и вся земщина. Крепость окружали каменные трехсаженные стены, через которые не сумела бы проникнуть даже самая хитроумная смута. Главные ворота, смотревшие на Кремль, были украшены железным львом, который, раскрыв огромную пасть, прижался к земле, готовый по малейшему знаку Ивана Васильевича броситься на распоясавшуюся земщину. На шпилях крепости, слегка приподняв крылья, застыли двуглавые орлы и с двадцатисаженной высоты наблюдали за мятежной земщиной. Их взгляд, озирающий боярские дворы, был так же суров, как у государя, когда он расспрашивал про измену.
Вокруг крепости был вырыт огромный ров, а у каждой стены было выставлено по три дюжины пушек, и полтысячи стрельцов денно и нощно караулили покой государя.
– Измену вижу, Гришенька, – обыкновенно говорил встревоженный царь Скуратову-Бельскому. – Никому доверять нельзя. Боязно! Только ты у меня и остался. Все меня покинули, каждый мне лиха желает, только и дожидаются, когда я в иной мир отойду. Рано они меня со света сживают, не поддамся им я! Матушку с батюшкой бояре заморили, а меня отравить им не удастся. Потому и спрятался я здесь, крамолы боюсь.
– Не дадим тебя, государь, в обиду, – горячо заверял Григорий, – все мы за тебя живот положим.
Польские послы лукаво справлялись об опришнине, надеясь забавными анекдотами о русском царе повеселить двор, а заодно и всю Европу. Но вельможи, помня строжайший наказ Ивана Васильевича, отвечали всегда одинаково:
– Земля русская была единой, таковой и останется. Дружно мы живем и распрей промеж себя не ведаем. Говорите, что государь бояр губит?.. Так это он крамольников наказывает, а смутьянов и в вашем королевстве не жалуют.
Глава 3
Не поладив с царем, сложил с себя митрополичий сан отец Афанасий и удалился в Чудов монастырь, где был радушно принят братией.
Место русского пастыря оставалось свободным, но оно с недавнего времени больше напоминало раскаленные каменья, о которые уже обжегся и казанский архиепископ Герман. Два дня только и пробыл старец на митрополичьем дворе, а когда владыка тихим и кротким словом осудил опришнину, государь повелел выставить его вещи перед крыльцом и отпустил с миром.
Паства без пастыря – это все равно что государство без присмотра, а митрополичий стол уже успел так запылиться, что новый владыка непременно испачкает епитрахиль. Вот потому никто из архиепископов не спешил на зов государя. Каждый из архиереев ссылался на боли в груди да на ломоту в пояснице, а ростовский владыка отписал, что помрет в дороге, коли выйдет из града.
Иван Васильевич почувствовал немое сопротивление иерархов, которое крепчало день ото дня, и он уже стал думать о том, что ему не суждено найти блаженнейшего на митрополичий стол совсем. И вот тогда царь призвал к себе Ивана Петровича Челяднина, брат которого – Федор Степанович Колычев – служил игуменом в Соловецком монастыре.
Братия прозвала его Твердый Филипп.
Более благоразумной кандидатуры Иван Васильевич не мог и пожелать. Отец Филипп был велик не только ростом, но и делами. Происходил монах из знатного московского рода Колычевых, чьи предки давали великим князьям не только сподвижников и воевод, но и духоборцев, чьими праведными делами крепло православие.
Познав почет при московском дворе, Федор Степанович поменял боярскую шапку на клобук чернеца, а скоро своим смирением сумел покорить даже строгих схимников, которые возвысили его над собой, сделав игуменом.
Соловецкий монастырь всегда был местом ссылки опальных чернецов и служивых людей. Природа была скудна – мох и лишайники на камнях и трава у ручьев, едва пробивающаяся между валунами. Отец Филипп оказался добрым хозяином, уже через три года его игуменства монастырь сумел облачиться в каменное одеяние. На огромных площадях острова чернецы устроили теплицы, в которых выращивали петрушку, лук, огурцы. Еще монахи торговали солью, которая шла по весу с серебром. Но самой большой победой в сражении с суровым климатом отец Филипп считал созревшие помидоры, которые прели в огромных парниках.
Монастырь напоминал величественного витязя в непробиваемых доспехах. Он был так могуч, что не страшился каленых стрел ворогов: они непременно разобьются о его булыжную твердь в металлические брызги.
Федор Колычев был независим и характером напоминал удельных князей, которые любили, когда московские господари входят в чужой двор, снимая шапку, и чтобы коней своих непременно оставляли перед вратами. Федор и сам был почти великим князем, а Соловецкий монастырь вобрал в себя столько земли, что мог поспорить с московскими уделами.
Трижды Иван Васильевич отписывал Федору Степановичу наказ, чтоб явился во дворец пред светлые царские очи, и трижды игумен вежливо отговаривался. Отец Филипп ссылался на огромное северное хозяйство и хлопотные монастырские дела. Он был настолько смирен перед богом, что приказ царя земного для него уже давно не имел никакой силы.
Если кто и мог склонить игумена Филиппа явиться в Москву, так это его брат Иван Петрович Челяднин.
* * *
Попав в опалу, Иван Петрович был назначен воеводой в Полоцк и сносился с царем через посыльных, которые наказывали именитому воеводе словами государя:
– Бить литовцев, не жалея живота.
Именно это и делал воевода Челяднин.
Польский король, оценив мужество воеводы, пожелал Челяднина видеть у себя во дворце, суля в награду многие земли и милости. Подумал малость Иван Петрович и отослал королевское послание государю, надеясь за то получить его благосклонность. И когда явился скороход и объявил волю государя видеть Челяднина в Москве, боярин сразу подумал о том, что самодержец хочет снять с него незаслуженную опалу и посмеяться над наивностью короля. Ивану Челяднину хотелось поведать о том, что такие же письма получили и другие воеводы. Им тоже Сигизмунд-Август обещал покровительство и земли. Однако лучшие люди, смеясь над ним, отвечали, что согласятся с его предложением только в том случае, если августейший разделит литовские земли между боярами, а сам перейдет на службу к русскому царю.